Страница 20 из 56
Борькин товарищ, который пять минут назад ничем не отличался от столь неожиданно выделившегося Борьки, бежит сзади в надежде, что уж Борька посадит его на перевернутую доску. Борька, справившись со скидыванием навоза, обратно поедет, стоя на телеге, подергивая вожжи и лихо раскручивая конец их над головой.
По-моему, крестьянский мальчик как только родится, так и начинает страстно мечтать прокатиться верхом на лошади. А когда кончается рабочий день, лошадей нужно отводить в луга, чтобы, уставшие за день, они всю ночь паслись, отдыхали, ели зеленую траву. Это и есть знаменитое ночное. Взрослым лень отводить лошадей, а потом пешком идти обратно в деревню.
Если пообещает тебе взрослый, что именно ты поведешь его лошадь в ночное, то целый день не отходишь от этой лошади, боишься пропустить нужный момент.
Первый раз в жизни мне пришлось сесть на ту самую Малку, которая была как бы полторы лошади. Сколько раз я ни старался представить себе в воображении, как это сидеть верхом и что при этом чувствуешь, и даже садился верхом на бревно, воображая, что это лошадь, и, казалось, ничего нет страшного, если бревно сейчас начнет двигаться, действительность оказалась иной. Отец, взяв на руки, поднял меня куда-то очень высоко вверх, и первое, что я ощутил, – огромное неудобство, как если бы меня посадили на острое ребро доски. Вдруг доска – показалось мне – накренилась, все части лошади подо мной пришли в движение, и одна ножонка моя поползла вниз, я весь перекособочился и, только судорожно ухватившись за холку, не свалился на землю. Малка сделала шаг. Ее огромные лопатки двигались равномерно и неудержимо, то приподнимая меня, то опуская, главным образом перекатывая с боку на бок.
А тут Юрка Семионов хлестнул Малку жидким прутом по комодообразному заду, и лопатки лошади, вместо того чтобы более или менее плавно подниматься и опускаться, стали бить меня из-под низу, причем одна сторона била сильнее, и в конце концов я повис, зацепившись за холку собственной поджилкой. Меня поправили, и я терпеливо доехал до места, после чего по крайней мере три дня не мог ходить обыкновенно, а все как-то расставя ножонки.
Это потом, года два спустя, не считалось за дело сесть на лошадь без узды, с одним прутом в правой руке, и, держась левой рукой за гриву, прогарцевать, лихо откинувшись назад, – безграмотная верховая езда, но грамотнее не научаются и взрослые наши люди. Седла ведь почти не знают в нашей местности. Так или иначе, но все лето, бывало, ходим со сбитыми до крови копчиками.
И все же навозная не имела бы той прелести и той притягательной силы, так что и зимой поминаем и ждем навозную, если бы по случайности не совпадало каждый год с навозной одно наиважнейшее явление природы. Дело в том, что в наших Олепинских прудах как раз в навозную начинали метать икру караси.
Пруды небольшие, расположены один над другим, весной лишняя вода из верхнего течет в нижний, а оттуда по оврагу шумными ручьями выливается на луг и растекается там в ширину, как стеклом, покрывая прошлогоднюю луговую травку и сверкая на солнце бесчисленным множеством чешуек, переливается, как будто смеется.
Как умудряются караси жить в наших прудах, неизвестно. Но факт остается фактом – живут. Правда, один год была суровая зима и пруды промерзли насквозь. Когда весной подняло лед, на каждой льдине снизу, приморозившись к ней, желтели и большие и маленькие караси. Часть карасей, видимо, и тут уцелела на развод, ибо ведется рыбешка по сей день.
После замора следующим бедствием для рыбы, как ни странно, являются большие праздники. Во главе с председателем несколько мужиков заведут в праздник, с утра пораньше, частый бредешок и выволакивают в мотне огромный ком жидкой голубоватой тины. Сквозь голубизну золотом просвечивают караси.
Наши способы были примитивны и патриархальны. Ну, прежде всего – верша, сплетенная из ивовых ли, из ореховых ли прутьев. В вершу накладешь кирпичей, чтобы тонула, а для приманки – горелых хлебных корок и вареной картошки. Лучшая приманка – жмых из-под постного масла, по-нашему, избоина. Снаряженную таким образом вершу толкаешь шестом шагов на десять – пятнадцать от берега, то есть, по существу, на середину пруда. Ночь простоит, а утром нужно вынимать. Дорогая минута, когда тянешь за веревку, и вот уже показались черные, перепревшие в теплой воде прутья старой верши, вот уж наполовину она выступила из воды, и тогда раздается в верше плеск и трепескание. По шуму, поднимаемому рыбой, сразу узнает опытное ухо, сколько там карасей: ведро, полведра или так себе – десяток карасиков. Были случаи, что набивалось в вершу до двухсот штук, как раз такое-то и бывало в навозную. Навсегда останется жить в памяти ощущение необыкновенно теплых мокрых прутьев верши, парного запаха прелой ивы, ила, самих карасей.
Второй способ ничуть не сложнее. У коробицы мы заделывали нижнее отверстие и водили вдвоем или втроем этой коробицей по дну пруда, поднимая ее время от времени. Для этой ловли нужно надевать на ноги бросовую обувь, такую, чтобы не жалко было лазить в ней по пруду, дно которого сплошь усеяно старыми ведрами, тазами, обручами, обломками кос и серпов, изломанными плугами, обломками бороны, разбитыми бутылками, ободьями от колес, стесавшимися подковами и всем другим, что можно встретить в деревенском быту и что способно тонуть в воде.
Выше колен вязнут ноги в мягчайшей тине.
С коробицей лазали не только ребятишки, но и взрослые. Случалось, и бабы перед складчиной, раздевшись до холщовых рубах, промышляли дармовую закуску.
Таким образом, ко всем июньским запахам и ароматам села, уже упомянутым мною на предыдущих страницах, нужно добавить и присовокупить запахи прудовой тины, которая во множестве выволакивалась на берег коробицами и которая, просыхая на зеленой береговой траве, становилась еще голубее и ярче.
Рыба рыбе рознь. Хотя я и считаю карася, чисто золотого, даже потемнее, чем золото, с яркими красными плавниками, едва ли не самой красивой рыбой на земле, однако одно дело – пруд с карасями, а другое дело – река.
Над Ворщей можно смеяться: уж очень она мала, даже не по сравнению с другими огромными реками, плавно текущими по огромным равнинам, нет, сама по себе безотносительно мала…
Но можно Ворщу и любить, притом не ущербной любовью, как нечто неполноценное, болезненное, жалостное, а просто любить, как, скажем, брат любит сестренку, если она вовсе не Жанна д'Арк, не княгиня Волконская и даже не Сильвана Пампанини, а простая крестьянская девчонка с цыпками на ногах.
В орбиту внимания олепинских жителей Ворща впадает в пределах Журавлихи – красивого смешанного леса, через который промывает себе нелегкий извилистый путь. Конечно, знают люди, что Журавлиха не край света и что за ней тоже течет Ворща, но практически ни один олепинский житель не уходил по реке дальше этого леса, да и в Журавлиху почти никто не ходит: хочется ли идти три километра, когда вот она, Ворща, в двух шагах, под селом.
Если идти Журавлихой по тропинке, ведущей к избушке лесника, то попадешь в густые заросли черемухи. Летом сразу бросаются в глаза обильные кисти с глянцевыми черными ягодами. Про весеннюю пору и говорить не надо: дружно цветет черемуха, белым-бело, слегка закружится голова, и растеряешься на мгновение: как же так? Ведь если все это мне зачем-то дано, то что-то с этим нужно делать! Ну, нарисовать бы, по крайней мере! Нельзя же одному и видеть и дышать здесь и так уйти, и люди не будут знать, какая бывает на земле красота!
Не то чтобы одна черемуха росла вокруг. Попадается на глаза необхватный стволище вяза – запрокинешь голову и увидишь вверху пышное зеленое облако, широко распространившееся над лесом. Скользнув по коричневому сосновому дереву, взгляд вознесется под облака, к ярко-зеленой игольчатой кроне с янтарными прожилками сучьев в ее малахитовой зелени. У подножия ели, в овальном «зайчике» от пробившегося солнечного луча, просвеченные насквозь, хрупкие, нежные, изнутри засветятся ландыши.