Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 33

— Книгу я нашла здесь, где ей и следовало быть, — сказал Бьянка. — Но я устала. И время позднее. Больше читать не будем.

Теперь Виолета и всерьез готова расплакаться. Книгу разыскала Бьянка, это последний удар. Поцелуй ничего не значил, Карлос пошел обратно, а о ней и думать забыл. И ко всему этому еще примешались белые реки лунного света, и аромат теплых фруктов, и влажный холодок на губах, и легонький чмок. Виолета дрожит и клонится все ниже и ниже, покуда не касается лбом материнских колен. Она теперь никогда-никогда не сможет поднять головы.

Тихие голоса о чем-то спорят; тонко звенят в воздухе натянутые струны.

— Но я не хочу больше читать, говорю тебе.

— Что ж, прекрасно. Тогда я немедленно ухожу. Но в среду я уезжаю в Париж и уже не увижу тебя до осени.

— На тебя похоже вот так уехать, даже не заглянув попрощаться.

Пусть и ссорясь, они все-таки говорят друг с другом как два взрослых человека, связанные общей тайной. Шлепки его мягких резиновых подошв приближаются.

— Доброй ночи, моя дорогая донья Пас. Я провел у вас восхитительный вечер.

Маменькины колени зашевелились, она собирается встать.

— Смотри-ка! Ты что, уснула, Виолета? Надеемся часто получать от тебя весточки, племянничек. Твои двоюродные сестрички и я будем по тебе скучать.

Маменька словно и не дремала только что. Она улыбается, берет Карлоса за обе руки. Поцеловались. Карлос нагибается к Бьянке, хочет поцеловать ее. Бьянка окутывает его складками серой шали, но под прощальный поцелуй подставляет щеку. Виолета поднимается на дрожащих ногах. Она поворачивает голову из стороны в сторону, чтобы уклониться от приближающихся птичьих глаз, от растянутых в улыбке губ, готовых упасть сверху. Когда он прикоснулся к ней, она на мгновенье замерла, потом попятилась к стене. И услышала собственный неудержимый крик.

Маменька сидит на краю кровати и рукой с выгнутыми пальцами похлопывает Виолету по щеке. Ее ладонь теплая и нежная, и взгляд тоже. Виолета всхлипнула и отвернулась.

— Я объяснила твоему папеньке, что ты поссорилась с кузеном Карлосом и была с ним очень груба. Папенька говорит, что над тобой надо хорошенько поработать.

Маменькин голос звучит мягко, успокаивающе. Виолета лежит без подушки, сборчатый ворот ночной рубашки закрывает подбородок. Она ничего не говорит в ответ. Даже шепнуть ей больно.

— На той неделе мы уезжаем за город, ты все лето проживешь в саду. И больше не будешь такой нервной. Ты ведь уже совсем взрослая барышня, надо научиться не давать воли своим нервам.

— Да, маменька.

У маменьки такое выражение лица, что просто невыносимо. Она доискивается до твоих самых тайных мыслей. А мысли эти неправильные, ими ни с кем нельзя поделиться. Все, что Виолете запомнилось за ее жизнь, теперь перемешалось и спеклось в болезненную неразбериху, и этого никому не объяснишь, потому что все смутно и не так.



Ей хочется сесть на кровати, обнять маменьку за шею и сказать: «Со мной случилось ужасное, а что, я не знаю». Но сердце замкнулось и болит, и Виолета лишь глубоко вздыхает. Даже у маменьки на груди холодно и неприютно. А кровь по жилам бежит туда-сюда и громко кричит, но когда крик уже на губах, от него остается только жалобный щенячий визг.

— И пожалуйста, больше не плачь, — после долгого молчания говорит маменька. А потом еще: — Доброй ночи, мое бедное дитя. Эти впечатления развеются.

Маменькин поцелуй холодит щеку.

Развеялись или нет эти впечатления, о них больше не было сказано ни слова. Виолета с родными провела лето за городом. Читать стихи Карлоса она отказывалась, хоть маменька ей предлагала. И даже его писем из Парижа слушать не соглашалась. С сестрой Бьянкой она теперь ссорилась уже как ровня, их больше не разделяла особая разница в переживаниях. По временам она впадала в горькое уныние, оттого что никак не могла отыскать ответы на донимавшие ее вопросы. А иногда развлекалась тем, что рисовала уродливые карикатуры на Карлоса.

Ранней осенью ее отправили обратно в монастырскую школу, хотя она плакала и жаловалась матери, что ненавидит монастырь. Наблюдая, как привязывают к экипажу ее чемоданы, она заявила, что учиться там нечему.

Жертва любви

Рубен, самый знаменитый мексиканский художник, был страстно влюблен в свою натурщицу Изабель, которая, со своей стороны, питала сердечную склонность к другому знаменитому живописцу, чье имя в данном случае не имеет значения.

Рубена она называла «мой Пончик», это имя мексиканцы обычно дают комнатным собачонкам. Он находил его совершенно очаровательным и говорил посетителям своей мастерской: «Представляете, она выдумала звать меня Пончиком, ха-ха!» От смеха у него тряслось под жилеткой, так как он понемногу жирел.

Высокая и худощавая, Изабель длинными, цепкими пальцами раздирала букет цветов, который он ей принес, и рассыпала лепестки по всему полу или насмешливо хохотала: «Да, да!» и ставила ему краской кляксу на кончик носа. А кое-кому довелось видеть, как она нещадно таскает его за волосы и дергает за уши.

Про серьезных любителей искусства, которые, героически пробираясь по узкой вымощенной булыжником улочке, осторожно переступая через лужи на заднем дворе и карабкаясь по шаткой ржавой наружной лестнице, приходили поклониться великому и такому простому человеку, она громко заявляла: «Вот и бараны явились!» Они выпучивали глаза от такой бесцеремонности, а ей это нравилось.

Часто она маялась от скуки, потому что ей приходилось целыми днями стоять на одном месте, заплетая и расплетая косу, пока Рубен делал зарисовки, и ни он, ни она допоздна не спохватывались, что надо бы поесть; впрочем, все равно ей некуда было податься, покуда ее любовник, Рубенов соперник, не продаст какую-нибудь картину, все говорили, что Рубен убьет на месте того, кто попытается увести у него Изабель. Так что Изабель оставалась у него, и он сделал с нее восемнадцать разных рисунков для большого настенного панно, а она иногда стряпала для него, бранилась и показывала длинный розовый язык посетителям, которые ей не нравились. Рубен ее боготворил.

Он только приступил к девятнадцатому изображению Изабели, когда его соперник сумел-таки продать одно огромное полотно некоему богачу, которому декоратор объявил, что на одну стену в его новом доме понадобится панель в зеленых и оранжевых тонах. По счастливому совпадению, полотно этого художника было как раз чрезвычайно зеленое и оранжевое. Богач отвалил кучу денег и был очень рад, объяснив, что задрапировать эту стену гобеленом стоило бы в шесть раз дороже. Соперник тоже был очень рад, но объяснять почему не стал. На следующий же день они с Изабель уехали в Коста-Рику, и на этом их участие в нашем рассказе кончается.

А Рубену осталась прощальная записка:

Бедный ты Пончик! Жаль, что твоя жизнь так беспросветна и я не могу больше ее терпеть. Я уезжаю с человеком, который никогда не допустит, чтобы я на него стряпала, и создаст панно, где изобразит меня в пятидесяти видах, а не всего лишь в двадцати. А еще у меня будут красные туфельки и жизнь такая веселая, как я только пожелаю.

Читая эту записку, Рубен испытывал ощущения тонущего. Он никак не мог выдохнуть воздух и отчаянно махал руками. Потом выпил бутылку текилы без соли или лимона, которые действуют смягчающе, повалился на пол головой в палитру со свежеразведенными красками и горько разрыдался.

После этого он стал совсем другим человеком. Говорить мог только про Изабель, про ее ангельское лицо и милые шалости и шутки. «Она бывало так испинает мне ноги, что все икры в синяках», — любовно рассказывал он, и из глаз его катились слезы. При этом он, не переставая, жевал сладкие, поджаристые пончики из пакета, всегда стоявшего рядом с мольбертом. «Представляете? — он поднимал руку с пончиком, прежде чем отправить его в рот. — Она звала меня Пончиком, как вот этот».