Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 33

Миниатюрная бабушка вся содрогнулась при мысли о женщинах, так бесстыдно нарушающих законы женственности. И вздрогнув, стряхнула с себя мрачные мысли-предчувствия, от которых остается горечь во рту.

— Не обращай внимания, Нэнни, — утешила она няню. — Судья просто не подумал. Он слишком любит веселое застолье.

Няня и ее хозяйка в детстве спали в одной кровати, играли вместе и вместе рукодельничали. Они и отбивались вместе, почти на равных, от всех попыток отнять у Софии Джейн единоличную власть над ее негритяночкой. Когда им обеим исполнилось семнадцать, мисс Софию Джейн выдали замуж. Была устроена шумная свадьба. Дом был до крыши набит гостями, и каждый состоял с остальными не дальше, чем в троюродном родстве. Двое суток на дворах и в конюшнях обихаживали сорок экипажей и больше двухсот лошадей. Когда по аллее проскрипели последние колеса (а некоторые гости задержались на добрых две недели), кладовые и мучные лари были наполовину пусты, а комнаты и коридоры выглядели так, как будто по ним проскакал кавалерийский полк. Несколько дней спустя вышла замуж и няня, ее выдали за парня, с которым она была знакома с тех времен, как поселилась в семье, и их в качестве свадебного подарка отдали в собственность мисс Софии Джейн.

И началась у мисс Софии Джейн с няней отчаянная, жестокая гонка деторождения — каждые полтора года или около того по ребенку, и всех выкармливала няня, а София Джейн мучалась, стягивая грудь бинтами и прижигая винным спиртом. Когда у них родилось по четвертому, няня чуть не умерла от родильной горячки. Выкормила обоих София Джейн. Черного младенца она нарекла Чарли, а своего — Стивен и кормила их честно по очереди, то одного, то другого, не отдавая предпочтения белому, как считала себя обязанной делать няня. Муж негодовал и пытался это запретить; мать приходила и уговаривала. Но София Джейн оказалась упрямой и несговорчивой. У нее уже начал к этому времени развиваться твердый характер, справедливый, человечный, гордый и простой. На поверхности у нее было немало мелких суетных слабостей: она любила роскошь, не терпела, чтобы ее осуждали, на том основании, что чувствовала себя умнее и рассудительнее почти всех, кто ее окружал. Поэтому убедить ее в чем-либо было очень трудно. Она спокойно, без лишних слов, стояла на своем, и спорщики верили, что она не просто грозится, а действительно скорее умрет, чем уступит. Она осознала, как жестоко обделяла себя, отдавая кормить своих детей другой женщине, и приняла решение никогда больше не лишать себя этого. Теперь она кормила двух младенцев, испытывая при этом незнакомое ей прежде чувственное наслаждение, и думала, что это святое чувство послано ей Богом в награду за муки, испытанные на родильном ложе. И за то, что она недополучила на брачном ложе, так как там ей тоже было недодано. Она спокойным голосом объявила няне: «С сегодняшнего дня ты будешь кормить своих детей, а я своих». Так у них и пошло. Но Чарли остался ее любимцем. «Теперь я понимаю, — сказала она своей старшей сестре Кизи, — почему черные кормилицы так любят своих выкормышей. Я своего тоже люблю». Чарли рос в доме вместе с ее сыном Стивеном, и его никогда не посылали на тяжелые работы.

Рука и сердце Софии Джейн были завоеваны заочно сказочно красивым молодым человеком, которого она помнила еще курносым мальчуганом с локонами, как у нее, только покороче, в белой рубашечке с оборками у ворота и шотландской юбке в серо-розовую клетку. Он приходился ей троюродным братом и был так на нее похож, что их принимали за брата и сестру. Их деды были кузенами, и в позднейшие годы, будучи уже за ним замужем, София Джейн замечала у него те же свойства, которые возмущали ее в старшем брате: недостаток целеустремленности, неумение собраться в острый момент, философическую мечтательность, несклонность заниматься практическими делами, привычку затеять что-нибудь и бросить свое начинание — пусть кто хочет, доводит до конца — и глубокое убеждение, что все окружающие должны радоваться возможности его обслуживать. Она боролась с этими пагубными чертами у брата, и у мужа тоже — в пределах, допускаемых супружеским долгом, а через многие годы столкнулась с ними же опять у двух из своих сыновей и у нескольких внуков. Но ни в одном случае не добилась победы — эгоистичные, равнодушные, никого не любящие, они жили и закончили свои жизни так же, как начинали. Однако сама бабушка в неустанных стараниях исправить их выковала свой воистину удивительный характер. У ее мужа был такой же фамильный зоркий глаз, как у нее. Ему было неприятно и страшновато видеть, как она несгибаемо упряма, как убеждена, что заведомо права во всех случаях жизни, и не только права, но и не подлежит критике и что ее мнение, по любому, пустяковому поводу, — самое главное, им недопустимо пренебрегать и нельзя от него отмахиваться. Они росли рядом, но в переломный момент он исчез — уехал в университет, а потом в путешествие; она о нем надолго забыла, а потом, увидев его снова, забыла, что он собой представлял. Она была жизнерадостной, живой и миловидной, в голове у нее теснились тщеславные желания, и умопомрачительные фантазии грозили толкнуть ее за какую-то запретную грань. Ей часто снилось, будто она утратила девственность (добродетель, в ее понимании) — единственное, что давало ей право на уважение, сострадание, даже на самую жизнь, и после ужасных моральных мук, маскирующих ее физические ощущения, она пробуждалась в холодном поту, в смятении и страхе. Про кузена Стивена говорили, что он стал «необузданным», но этого и следовало ожидать. Ведь он, конечно, ведет бурную сладкую мужскую жизнь и знаком со злом, при мысли о котором у нее шевелятся волосы на голове. О, упоительная, таинственная, свободная и страшная жизнь мужчин! Она подолгу о ней думала. «Ах ты, маленькая мечтательница!» — говорили отец или мать, застав ее грезящей наяву — глаза влажные, на губах неопределенная улыбка — над пяльцами или над книгой или просто сидящей лицом к стене, уронив руки на колени. Она специально на этот случай заучила отрывки нескольких высокопарных стихотворений и с чувством декламировала их, когда спрашивали, о чем она задумалась; а иной раз напевала в ответ какую-нибудь печальную песенку, из тех, которые, она знала, им нравятся. Подбежит к фортепиано, одной рукой наиграет мотивчик, еще и скажет: «Мне вот это место больше всего нравится», не оставляя у них сомнения в том, чем заняты ее мысли. Так она провела всю свою молодость, ни разу себя не выдав; и только уже в пожилом возрасте, когда умер муж и распылилось имущество и бабушка одна, с детьми на руках, взялась устроить им новую жизнь на новом месте, взвалив на себя всю ответственность мужчины, но без мужских привилегий, она, можно сказать, стала честной женщиной; однако же она всегда была честной, до страсти. Исключительно честной. Всю жизнь.

Теперь, когда они сидели с няней под деревьями, обе состарившиеся и уже завершая свое сражение с жизнью, она пощупала атласный лоскут и сказала:

— Несправедливо, что у сестры Кизи было свадебное платье из этой кремовой парчи, а у меня — всего лишь из кисеи в горошек…



— Времена были тяжелые в тот год, когда вы выходили замуж, мисси, — отозвалась няня. — Тогда погиб весь урожай.

— Он потом всякий год погибал, помнится мне, — заметила бабушка.

— А мне помнится, кисея в горошек была в самой моде, когда справлялась ваша свадьба, — сказала няня.

— Мне она никогда не нравилась, — покачала головой бабушка.

Няня, рожденная в рабстве, была рада, что умрет свободной. Ее ранило не столько рабское состояние, сколько само слово «рабство». «Освобождение» же ласкало слух. Оно ни в чем ни на йоту не изменило ее образ жизни, но она гордилась, что может теперь сказать своей хозяйке: «Я думаю остаться при вас, сколько вам понадоблюсь». Ей казалось, освобождение излечило ту боль, что язвила ее сердце, как шип. Она никогда не могла понять, почему Бог, Которого она любила, так жестоко обошелся с целым народом просто из-за цвета кожи. Она обсуждала это с мисс Софией Джейн. Неоднократно. Мисс София Джейн всегда отвечала уверенно и без колебаний: «Глупости! Говорю тебе, Богу нет дела до того, у кого кожа светлая, а у кого темная. Он видит только души. И не бери, пожалуйста, в голову, Нэнни, — разумеется, ты попадешь на небо».