Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 152

Имро выслушал почти все письмо. Пропустил только начало, так как сперва не прислушивался. Редко когда его занимало, о чем женщины судачат. А теперь, когда Агнешка письмо дочитала и все трое принялись умничать, каждая на свой лад, он начал на них немного досадовать, а больше всего на Агнешкину дочку, которая хныкала все и что-то клянчила: «Мама, дай! Ну мамочка?! Мамочка, дай еще!»

Имро это злило. Хотелось подойти к окну и крикнуть: дайте ей, чего она хочет, пусть только не визжит!

А потом подумал: какое мне до вас дело, черт подери! По крайней мере поскорей смотаюсь отсюда! Но с другой стороны, письмо было занятное. И заинтересовало Имро. Он злорадно захмыкал: «Хе, у пана старшего урядника тоже свои проблемы! Поделом ему! Хотел носить форму, а теперь ему в ней уже несподручно. Носи, жандармишко, носи!»

На другой день отец стал его совестить: — Послушай! Ты куда каждый вечер таскаешься?

— Таскаюсь! — защищался он. — Да я нигде не был. Или уж и на кружку пива сходить нельзя?

— Пожалуй, зашибаешь лишку, — пенял ему мастер, — что-то стал изрядно закладывать. Думаешь, это геройство?





— Кто говорит, что геройство? А пива все же выпить могу. Уж никак хозяйка на меня жаловалась?

— Только ее не касайся! Вильмы ты не касайся! Не жаловалась, а могла бы. И я бы не удивился. А вот тебе нечего каждый божий день как телок нажираться. Иные мужики на войне, а ты тут зашибаешь. Считаешь, больше от тебя ничего и не требуется? Хотел жениться, так, стало быть, дома сиди, о жене думай!

— Ну ладно, ладно! Буду при ней сиднем сидеть. Пожалею ее, чтобы тебе больше не плакалась.

Однако тех, кто тогда сохранял ясную голову, было немного. В Околичном — и того меньше. Их, пожалуй, по пальцам можно было бы перечесть — одной, от силы двух рук бы хватило. Позже, после войны, таких стало больше. Куда как поприбавилось. Когда все позади, всегда находятся светлые головы и, уж конечно, герои, что горазды другим мозги вкручивать и хотя бы задним числом войти, так сказать вписаться, в историю. Только у истории своя правда и своя справедливость. Проходят годы, нет-нет да и родится простак, который не лезет в герои, не мнит себя даже умником, но любит людей и, поскольку хочет любить их еще больше, роется в учебниках, а значит, и в учебниках по истории, нередко встречает там забытые имена и пытается с ними познакомиться, ближе узнать, однако нам-то ведомо, до чего убоги учебники, а учебники истории и подавно: зачастую они ужасно отрывочны, пережеваны, так и сяк перетолкованы и искажены. Начнет любознательный ученик сравнивать такие учебники и сразу заметит, что они не в ладу друг с другом, не в ладу и с историей, словно хотят его убедить, что история всего лишь забавные плутни и в нее с одинаковой легкостью могут протиснуться и прохвост, и святой, ибо двери ее распахиваются при заклинании: «Дуди в свою дуду»; со временем прохвост может превратиться в святого, а святой — в прохвоста, однако всегда тот перетянет, кто войдет в историю с большей пышностью или хотя бы ценой большей крови. А что, разве не так? Или наш простачок ошибается?! Но надо заметить, да мы и не преминем заметить, что ученик тут ни при чем, огрехи в самих учебниках. Иной раз ему и вовсе покажется, что учебники истории специально созданы для того, чтобы поглупеть от них еще больше. Но как уже сказано, простачок любит людей, и оттого все человеческое представляется ему замечательным и занятным, замечательны мошенничества и обманы, сохраняющие в потоке истории имена не только святых, но и прохвостов, имена доблестных и мерзавцев, имена благодетелей и воров, героев и предателей, а вот имена обыкновенных, самых обыкновенных людей, что никогда не помышляли стать святыми или героями, предаются забвению, после них остаются щели, ужасно много щелей, которые мы ловки затыкать словами: рабы, солдаты, крепостные, крестьяне, рабочий класс. Имя крестьянина, что тысячелетье назад выращивал хлеб, неведомо нам, но имя того, кто хлеб этот грабил или губил мечом и дубиной, блещет во всей красе, и горе тому школьнику, который его не запомнит! Не одному школьнику взгрустнется на уроках истории. Грустит он, возможно, и после, когда улизнет из школы, вырвется на волю. Снова и снова роется он в учебниках, листает страницы старой и новой истории, ходит по музеям, разглядывает всевозможные ружья и сабли, просматривает старые письма и грамоты и ищет в них забытые имена, уже утратившие смысл и даже звучание; он был бы рад оживить их и, главное, тех, о ком не знает вообще ничего, как не будут знать и о нем, он представляет себе лица людей, которых никогда не видал, но знает, что здесь они были, трудились, хлопотали, выращивали хлеб и, если везло, спокойно озирали отчий край, которым теперь любуется он, порой блуждали по нему измученным взглядом, а порой на их лицах мелькала улыбка, и кто-то, верно, обрадовавшись, ловил ее и в свой черед такой же улыбкой одаривал кого-то другого — возможно, в самом деле так и было, кто знает; а может, та улыбка, мелькнув невзначай, вообще никого не коснулась и, не примеченная никем, просто исчезла, рассеялась по отчему краю, и вот долгие годы спустя другой бедолага или простак, может именно тот, кто пишет эти строки, выходит иной раз прогуляться по той же земле, что с тех пор чуть изменилась, блуждает по ней то спокойным, то измученным взглядом или, забывшись, невольно улыбается, поймав улыбку, оброненную здесь бог знает когда, возможно в минуту уныния, его неведомым братом, которого давно нет в живых. Проходят годы, и ученик — иной им остается всю жизнь — потихоньку старится и понимает, пусть с опозданием, что учебники истории и впрямь читал зря, особого ума от них не набрался. История всюду, ее открываешь на каждом шагу, но меньше всего — в учебниках. Кто хочет постигнуть историю, тот должен уметь читать ее на земле, да-да, на земле, в природе, на дорогах, родных и чужих, на берегах рек и морей, в больших и маленьких гаванях, близ железнодорожных станций, на обветшалых улочках городов и столиц, в селах, городках и местечках — некоторые из них позабыты настолько, что их нет уже и на карте, — в фасадах домов и лачуг, на их облупленных стенах с осыпающейся штукатуркой, на лугах и полях, где среди хлебов торчала забавная древняя башенка, а теперь уже совсем развалилась, ибо некому было подправить ее, на горах и холмах, куда из года в год взбираются на выгоны отощалые коровенки, обдирая рога и бока о широкую, покореженную местами стену какого-то странного белокаменного венца, которому никто не дивится — ведь он здесь исстари; и пастуху, что гонит коров и лихо хлещет кнутом, даже на ум не приходит, что он миновал ворота старого языческого городища, над которым слегка повевает теплый ветерок и тихо шелестят листвой вековые деревья; а под их скрюченными сучковатыми корнями ржавеют стародавние мечи, копья и стрелы, щиты и шлемы безвестных воинов, павших тут, несомненно, очень-очень давно, и, должно быть, пали они бесславной смертью, ибо никому не хотелось ни хоронить их, ни даже ограбить. Только земля — а она куда старше, чем человечество, и история ее гораздо богаче — была к ним справедлива: засыпав пылью, а позже прикрыв травой и кустарником, она снова ласково их обняла — все вы дети мои! Но человек, покуда жив, не мирится с подобной правдой. Мнится ему, что он для этого слишком умен, довольный собой, он беспрестанно твердит, что он один здесь хозяин, один волен распоряжаться землей, менять ее лик, нарушать законы и так-сяк ее ворошить. Отчасти это и удается ему, но что толку? Пустое! Здесь лишь ее законы извечны, лишь она, материя, умеет приноравливаться и сносить любую разумную, а порой и неразумную игру — и в этом ее величие, несравнимо большее и куда более совершенное, чем дано понять человеку. А уж что говорить о красоте и совершенстве вселенной, в которой земля лишь смешная, неприметная, хотя и не совсем ничтожная частица. Так к чему заноситься? Заносится лишь тот, кому доступна только малая, а то и вовсе глупая игра, он не смыслит и не хочет смыслить (заносчивого, самовлюбленного человека устраивает ведь какая угодно глупость, да он и сам себя устраивает) в большой игре, в которую втянута вся вселенная, и человечество исстари силится постичь ее и участвовать в ней подобающим, достойным образом. Большая и мудрая игра для большого и мудрого человека. Тот, кто не знает правил игры, не может менять их, и нечего ему заноситься, ибо с таким же успехом мог бы заноситься и червь, которому удалось подточить и до времени сбросить с дерева яблоко.