Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 152

Наконец Имро приходит, вслепую раздевается и, подойдя к постели, вдруг замирает, стоит, переминается с ноги на ногу, никак не может решиться. Потом откинет перину потихоньку, хмыкнет и скажет в шутку: — Гм-м, гм-м! Никак я ошибся.

Славная получается встреча. Вильма улыбается, и улыбка ее все краше и краше, даже впотьмах видно. Конечно, стоит ждать в мужниной постели!

Сладко спится ей возле Имришко!

Но потом настает новый день, за ним еще один, а пройдет больше дней, и Вильма вдруг уверится, что ее подозрения оправданны.

Имро и впрямь стал другим. День ото дня все более хмурится. И к ней то и дело придирается без всякого повода, правда, не сказать, чтобы очень, чаще словечком, оброненным вскользь или ненароком, но Вильма по всему понимает, что она не ошиблась: Имро гложет затяжная какая-то злость, и он от нее не умеет или не может избавиться. Оттого Вильма и ходит угрюмая, разнесчастная, однако виду не подает, никому не жалуется, боится, как бы хуже не стало. Глядишь, у мастера тоже испортится настроение, пойдут передряги в доме.

А вдруг Имро возненавидел ее именно за эту угрюмость? Смехом, конечно, что хочешь прикроешь, но вдруг Имришко смеха-то ее и не терпит? Уж не смеялась ли она лишку? Вперед будет осторожней, меньше будет смеяться. Можно же научиться. Вильма понятливая. Да вот какой толк от этой понятливости? Какая от нее радость? Уж никак и ей притворяться? Обоим притворяться? Не лучше ли откровенно спросить его: «Ты что-нибудь имеешь против меня?»

Нет, она не спросила его, не попрекнула ничем, чтобы не дай бог не подумал, будто она в чем-то подозревает его. Несколько раз только украдкой всплакнула. Чуть помогло. А потом испугалась: не заметит ли он? А ну как заметит? Бегом к зеркалу: у зеркала с минуту дивилась, в самом деле, дивилась: а я-то и в слезах хороша! Что ему во мне не нравится? Может, веснушки? Но я же и прошлый год была такая, и прошлый год, и всегда была весноватая. Веснушки мне к лицу, любой скажет. Я всем нравлюсь, да и сама вижу, что хороша, вижу, какая я красивая. И сейчас, когда плачу, красивая. И тут же засмеялась. Утерла слезы. Хоть пока его дома нет, посмеюсь! Она подумала так, и в зеркале появилась улыбка, только чуть-чуть другая, как бы с оглядкой. Может быть, она даже не понимала, что это улыбка, которой хотела или должна была научиться: улыбка для Имришко.

Лето кончалось. Август был на исходе. Про жатву почти забыли. Только из амбаров да с гумен еще доносилось резвое «цупи-цупи»; люди молотили цепами то, что не взяла молотилка. Жнивье уже по большей части вспахали, кое-где засеяли свеженьким летним клевером — он уже дал зеленые всходы. В иных местах на почве проклюнулись листики осенней репки; еще два-три дождичка, и дети, а главное, чабаны, что пасут скотину на подножном корму, смогут поживиться, полакомиться. Хозяин, может, этого и не заметит, а заметит — ругнется, заохает, а то и смажет двум-трем сорванцам, и опять все ладно. Хватит на зиму корму, хватит и скотинке, хватит и свиньям! И крестьянин доволен — будет и ему чем прокормиться. Война войной, а есть надо! Есть должен крестьянин, есть должен и сынок его, который где-то там на востоке разряжает винтовку и то и дело замирает от страха, что и его однажды возьмет кто-то на мушку и под ним закачается, разверзаясь, земля, и после, после, когда солдатик уже ни о чем знать не будет, кто-то поплачет о нем. А кто-то другой, может именно тот, у которого прицел оказался точнее, сглотнет горькую слюну и обронит: «Еще одним подонком и олухом меньше!»

Бедный солдатик! Как же должно быть тоскливо тебе! Тоскливо в могиле, тоскливо и до могилы!

А другой марширует по Италии, треплет словацкие башмаки, обдирает ими итальянскую землю. Он то и дело затягивает ремень и лихо подкидывает заплечный мешок, в котором, как говорят, каждый солдат носит пресловутый маршальский жезл. Так, стало быть, добро пожаловать, маршал словацкий, добро пожаловать. Италия тебя приветствует!

Маршальский жезл впивается в спину, у маршала урчит в животе. Эх, был бы я теперь дома! Да, настал бы конец войне, очутился бы я дома, в Липтове либо в Турце, либо под самой Трнавой, откуда видны Нитрианские горы, Зобор и Жибрица! Эх, и показал бы я тогда вам, каков словацкий маршал у нас дома, на нашей словацкой ниве!

Тоскливо в Италии. И дома тоскливо. Кибиц, а тебе каково?

Тоскливо, братец, тоскливо. И мне тоскливо. Иначе разве молол бы я такие глупости?

Минул август. Мастер с Имро стали рыть на гумне траншею.

Набежало зевак, множились речи.

— Что-то больно замахнулись, — заметил кто-то. — Нешто горницу себе ладите? На кой ляд вам такая яма?

— Под картошку, — отшутился мастер.

— Была бы только! — заметил Кулих.

— Как будет худо, — продолжал мастер, — залезу в траншею и начну во все стороны картошкой швыряться. Картофельную войну затею.

— Гляди, чтоб тебя не зашвыряли! — пригрозил кто-то. Кто — не важно.

— Понадеялись на немцев, вот и получили. У них у самих земля горит под ногами. И над нами сгущаются тучки. Вот ужо запрыгаем, увидите.

— Кто это на них надеялся? А на кого другого нам было надеяться? На кого? Может, на чехов? Или на венгров? Не думаете ли вы, что, будь мы в каком-нибудь протекторате[33], мы бы Гитлеру хуже служили? Что ж, по-вашему получается — во всем зле, что накатило на Европу, мы виноваты?





— Мы тоже.

— «Мы тоже»! Ишь ты, «мы тоже»! Уж не потому ли, что не хотели дать себя слопать? Смешно слушать! Народ, который вечно был под сапогом, вдруг должен спасти всех?! Выходит, французы и англичане герои, а мы трусы?! Чехи — бедолаги, а мы подонки?! Неужто мы только потому и народ, чтобы нас любой мог прибрать к рукам или раздавать, как гостинцы? Сильные державы сперва отскочили в сторону, а теперь, когда такая каша заварилась, еще удивляются, что в горшке оказался и горох?! Или, если сказать иначе, к стаду свиней прибавилась еще одна? Что ж, пускай оно так!

— Эка нагородил! В эту яму и то всего не вместишь!

— Отстань от него! Он хочет картофельную войну затеять. Слыхали, что Бенеш[34] говорил?

— Тсс! Сейчас всюду уши.

— Бенешу в Лондоне хорошо говорить.

— Думаешь, в Лондоне не стреляют?

— Ну и пускай. Мне-то что до него? Бенеш — маленький господин.

— Маленький, но и большой. Думаешь, он укатил в Лондон в гольф играть? В два счета сюда пожалует. Опять будет тут мозги вправлять.

— Ребята, у вас часы отстают! Война-то уже у порога. Под самым вашим носом!

— Плевал я на Лондон и на Бенеша, — сказал Кулих. — Кончится война, возьму тюк кожи и отправлюсь в Одессу. Словак с русским легко столкуется. Думаете, я их боюсь? Я против них не воевал. Дойду с этой кожей до самого Владивостока, буду русским сапоги тачать.

— Дубина! Думаешь, у русских кожи нету?

— Так без кожи пойду. По крайней мере веселей идти будет. Дело-то не в коже, а в Бате. Станет он увязываться за мной, я им и скажу: этого сюда не пускайте! И они уже под Медзилаборцами пнут его в зад.

— Пнут Батю — могут пнуть и Кулиха, на кой им такой старый болван? Вот и потопаешь обратно от самой границы и будешь рад-радехонек, добравшись до Околичного…

Имро весь день работал с отцом. Вечером во дворе умывался. Вильма была дома, у нее гостили мать и Агнешка с дочкой.

Окна были раскрыты, женщины громко разговаривали. Толковали о каком-то письме, которое нынче пополудни принес почтальон. Письмо было от Штефана, и Агнешка снова заставляла себя уламывать — ни за что не хотела сестре и матери его прочитать. Наконец они все же уговорили ее.

«А с пятницы на субботу опять была у нас учебная тревога. А узнали мы про нее уже после. Проснулся я в двенадцать часов от собственного кашля и вдруг слышу — сирена. Доносится еле-еле. Подбежал я к окну и спрашиваю у ночного дозора, что как раз проходил мимо, в самом ли деле тревога? Была, говорят, да вся вышла. Тогда я обратно улегся в постель. А утром узнал от женщин, которые столпились на улице, что сельский пастух Малина, как заслышал ночью сирену, со страху и удавился».

33

В годы фашистской оккупации Чехия и Моравия были объявлены протекторатом Германии.

34

Бенеш Эдуард (1884—1948) — президент Чехословакии, в годы немецкой оккупации страны возглавлял чехословацкую буржуазную эмиграцию в Лондоне.