Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 152

Штефка неожиданно рассмеялась, хотя в глазах еще стояли слезы. Отец обрадовался.

— Вот видишь, — сказал он, — ты и повеселела. Я ведь не желаю Йожо плохого. Бывает, и поворчу не в меру, да разве нельзя в своей семье поворчать? Проснешься ночью, всякое лезет в голову, а сказать некому. Днем в работе забываешь, о чем ночью думал. А иной раз и за работой страх возьмет! Ведь кругом война, а мы посередке! Когда-то я был солдатом, теперь-то не воюю, зато о войне много думаю. Порой мне кажется, что войны оттого и бывают, что у людей нет собственных взглядов, что они так легко перенимают чужие. Да к чему я это говорю? Нынче и так наболтал с три короба.

Штефка немного успокоилась. Они заговорили о будничном и в Церовую пришли почти в хорошем настроении.

Но по дороге в имение она заново все обдумала, и ей опять стало тоскливо, и, погрустнев, она грустнела все больше. Да и что удивительного! Отец просто хотел утешить ее, а мнения о Йожо не изменил, может, никогда и не изменит. Эти стычки между ними на всю жизнь. И доведись отцу опять встретиться с Йожо — да хоть сегодня, — они наверняка заговорили бы о том же, завели бы свой разговор, у которого нет и, поди, не будет конца. Кто же прав?! Отец вечно в чем-то подозревает Йожо, считает его человеком ненадежным, уверен, что он никогда не вел чистой игры. Почему он так о нем думает? Почему всегда взывает к его совести? Ведь Йожо пользуется уважением, его любят, не считают хуже других; свои обязанности он выполняет исправно, работы не боится, не отлынивает от нее, об имении и обо всем, что с ним связано, печется как положено и батракам часто идет навстречу; бывает, конечно, и прикрикнет на них, но иной раз приходится крикнуть, без крику не обойдешься, но зря-то он голоса не повысит; конечно, случается и погорячится, цыкнет понапрасну, а потом все утрясется, и опять порядок. Он небезгрешен, конечно, у каждого свои слабинки, у него тоже. Штефка знает о них, знает и о тех, что скрыты от чужого глаза и какие по большей части только ей и приходится выносить. Иной раз завяжется между ними ссора и, право слово, может по-всякому кончиться; порой Штефке приходится и уступать: прикинется она глупой и позволит Йожо немного поучить ее уму-разуму. Что говорить, замужество тоже школа, а в школе иной раз проходят трудный материал, да и методы при обучении бывают суровыми, не без принуждения. И Штефка знает, что иногда из школы надо хоть на минутку да выпорхнуть. Она обычно так и поступает, как только заметит, что Йожо, ее муж, крепче сжал кулак или схватил полешко; Штефка шасть-шасть, сперва к дверям, из дверей во двор, управитель — шасть за ней, да вдруг в дверях остановится: надо же, именно в эту минуту в школу входит Мичунек, или Галис, или какая-нибудь бабешка — ну вечно сыщется поблизости какой-нибудь дьявол или искупитель; чаще всего — это Ранинец, он сперва опешит, потом добродушно ухмыльнется и скажет: «Развлекаетесь, развлекаетесь?» Штефка смеется, и управитель показывает зубки, хотя на самом-то деле у него зубищи, но на сей раз он показывает только зубки: «Развлекаемся. А что же нам делать?» В руке он держит буковое полешко, а зачем его прятать? Поигрывает эдак с полешком, словно из удальства или шалости ради собирался плиту или печку поколотить. «А я как раз затопить думал». Он улыбается и кивает жене: «Что же ты, Штефка, ступай ужин готовь!» Правда, до сих пор Киринович Штефку ни разу не тронул. Даст бог, этого и не случится. «Чтоб жену бить?! Да какой же интеллигент станет жену бить?!» Замахиваться-то он на нее замахивался, раз два даже малость тюкнул. Но чтоб полешком?! Упаси боже! Не полоумный же он! Интеллигент — и полешко?! Этого еще не хватало! Полешко — это такое учебное пособие для острастки, что случайно время от времени само прыгает в руки… Да, замужество тоже школа, а школы бояться нечего, даже букового полешка не надо бояться — нужно только знать, когда отшвырнуть его в сторону, а когда поднять и подкинуть в огонь.





Имение было близко. В легких, еще прозрачных сумерках, заволакивавших край, желтели, как бы излучая неяркий трепетный свет, приземистые обшарпанные стены, однако их обшарпанность сейчас сглаживалась, была почти незаметна, потому что белые и сероватые пятна мягко сливались с желтой окраской, которая так же медленно догорала, обретая все более блеклый оттенок. Сквозь кроны неказистых акаций, которые сейчас казались могучими, образуя перед строениями молчаливую защитную ограду, просвечивали кровли житниц, конюшен, хибар и даже коньки сушилен и амбаров. Потяни чуть ветер, он, может, принес бы оттуда запахи аммиака и парного молока, запахло бы ромашкой и полынью, а потяни ветер резче, он донес бы, наверно, пахучесть хвои, так как неподалеку чернел уже знакомый нам лес, в котором так приветливо, а сейчас, пожалуй, еще приветливее и обольстительнее, чем днем, белели редкие березы.

Но ветер не тянул. Стояло безветрие. Раскаленная солнцем земля, не успев еще достаточно поостыть и набраться влаги, дышала сушью; где пахло клевером, где травой, а где отдавало чабрецом, но сильнее всего благоухало хлебами, которые вот-вот уберут и свезут на подводах под песни жнецов и жниц и вечно сиплых возчиков и кучеров; а потом во дворах, на гумнах, на токах близ амбаров или прямо в амбарах их обмолотят на молотилке или твердыми, веселыми цепами, чтобы вдоволь хватило муки на пирог и на пахучий хлебец, от которого можно будет, постучав по нему задумчиво пальцем, по праву отрезать ломоть и со смаком наесться.

Из леса, с полей еще доносился птичий грай. Свистал дрозд, куковала кукушка, там-сям летали и суетились скиталицы ласточки: жалко, не к кому в гости слетать! С земли поднялся, вспорхнул жаворонок: попробую-ка еще раз! Он пел и пел, спать ему не хотелось. А вдали — кур-кур, кур-кур — горлицы исполняли ноктюрн. Воробьи, поскольку всегда в большинстве, пожалуй, немного портили общее впечатление, однако и они закатили настоящий концерт, только все переругивались, перебивали, высмеивали друг друга; а какой-то злыдень, возмущаясь, сурово честил свою разболтавшуюся подругу, упрекал ее в чем-то и от ярости чуть не клевал. Разошелся и сорокопут-дождевик, не зная второпях, кому подражать, он запел просто так, по-любительски, но при этом замечательно трелил, свистел, жаловался, заливался, вытягивал шею, изображая порой и нежность, протяжно улещивал, потом вдруг выдал стаккато и, выпалив всю обойму, презрительно фыркнул: эй вы, артисты плевые, слыхали?! На ячменное жнивье, отужинав, вышел фазан — прогуляться и, наверное, покрасоваться перед незрячими днем совами, козодоями и нетопырями своим гребнем и, уж конечно, пестрым, по-петушиному нахохленным хвостом; он издал короткий, но выразительный крик, потом щеголевато огляделся и гордо понесся дальше. Отозвались и куропатки; может быть, за минуту до этого их кто-то вспугнул с какой-нибудь межи или клевера, либо они всполошились на дороге, где бегали стайкой, склоняясь друг к другу головками, переваливаясь и косолапя. А может, им просто захотелось взмыть ввысь, они ведь свободны, из-за этой-то беспредельной свободы они и раскачались, разбежались, затем ускорили бег, развеселились, и тут же у них заработали, затрепетали крылья, и, когда птицы взлетели, из стайки вдруг сделалась стая: радуясь и шаля, они растянулись над ширью хлебов еще больше и потому, когда опустились, плюхнулись все в разных местах, сперва перекликались, а потом умолкли: из хлебных колосьев вытряхивалось, осыпалось зерно, вот уж и впрямь замечательно! Да, лето — отличная штука! Что бы мы, куропатки, без лета делали?! Наклевавшись досыта, они теперь клюют лишь бы клевать, без охоты, без интересу, зобики у них уже полные, но кто знает, может, какое зернышко еще и поместится. Нет, не поместится? Тогда пошли! Они снова скликаются, но тем, что до отвала наелись или боятся, что у них из клювика зернышко выскользнет, не хочется отвечать. Иди-то спать! Что, что?! Никак и перепелка к нам затесалась? А почему бы и нет? Но ведь мы идем своей дорогой! Спать идите, спать! Идем, уже идем! Куропатки, идите спать! Не кричи, мы не глухие! Думаешь, мы не слышим тебя? Да если бы и не услышали, мы же знаем, где мы, знаем эти ржи и это поле, и то, и еще вон то, и знаем, что мы не очень далеко друг от друга. Спокойной ночи, перепелка, мы пошли спать!