Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 145 из 152

Прогулки Имро все короче. В конце концов он прохаживается только по деревне, радуясь тому, что из иных дворов все еще доносится запах сливового повидла. Сколько было слив! Что, если со временем деревенские тетушки или мамы — все эти Вильмы, Штефки, Геленки — окажутся слишком занятыми или запамятуют купить медный таз, а может, просто поленятся собирать сливы и затем терпеливо варить их в медном тазу — ведь дети тогда, пожалуй, и не узнают, что такое настоящее сливовое повидло!

Но Вильма в этот год не варила повидла, недосуг было. Опять хлопотала вокруг Имришко. День ото дня ему становилось хуже, но в постель он не ложился, из последних сил стараясь убедить Вильму и мастера, что ему совсем не плохо. Вскоре, однако, он перестал выходить и на прогулки, а только все собирался идти. Бывало, так целый день и прособирается. Хотелось ему снова повидать Ранинца, может, и Габчову Марту, и Доминко, которому Ранинец посулил когда-то медаль. Даже две медали. Хотелось взглянуть и на тот лесок, куда он хаживал в детстве искать дубинники, и уже о ту пору тропинка приводила его почти к самому имению, к тому сосняку, в котором по молодым деревцам стекала смола, стоило только протянуть палец, взять одну, две капли, положить в рот и сразу бежать к заутрене. И летом бывали веселые, чисто рождественские, заутрени. Поглядеть бы и на березки. Ах ты черт, и их скрутил ревматизм! А как славно было бы пойти в обратную сторону, взглянуть на Три холма или на гребень, на Багна или Багенца. Дьявольщина, пожалуй, туда ему и не взобраться. Ни на горку, ни на Колиграмы, ни к Вчелину или Цвику, ни к Грабовке, ни на Малую Куклу, где меж дубовой рощей и молодым дубняком росли мелконькие деревца; там однажды на рождество на заснеженной тропке повстречал он того старикана метельщика. Имро уже не хочется идти даже к соседям, хотя они варили, а может, и варят повидло.

— Наверняка варят, — сказала Вильма. — Такой дух стоит. Я бы сбегала к ним попросить, да намедни повздорила немного с соседкой. И хотя мы уж поладили, за повидлом идти не насмелюсь.

— Чего ж, я к ним зайду.

Соседка и сама принесла повидла. Но Имришко оно не понравилось. Ему уже ничего не нравилось. Он сам себе дивился, но вместе с тем и успокаивал себя, словно бы хотел и Вильму в том же уверить: — Не пойму, что со мной. Сам себе не рад, но скоро все пройдет. Как чуть распогодится, увидишь, Вильма, стану шустрый как рыбка.

— Родной мой, будешь вот так печалиться и есть мало — порядочной рыбки из тебя не получится. Ты даже этой сливовой кашицы, даже этого сладенького киселька, нисколечко не отведал. А ведь как любил его!

— Не волнуйся, Вильмушка. Вот увидишь, еще буду как рыбка.

Но погода день ото дня ухудшалась, с погодой становилось хуже и Имро. Выпали туманы, потом дожди, наконец и из дому почти нельзя было выйти. Целые дни он простаивал или просиживал в кухне и непрестанно курил. Вильма на него то и дело прикрикивала: — Уже опять сигарета во рту? Если тебе плохо, чего бесперечь куришь?

— Курить-то мне охота.

— Не курил бы столько, у тебя и аппетит был бы. Попробуй, хоть несколько дней не дыми.

— Надо больно! Если перестану курить, что у меня останется?

Бывало, и мастер его одергивал, но Вильме с глазу на глаз говорил:

— Если ему курево по душе, значит, не так уж и худо ему.

Но Имро внезапно подхватил грипп, у него начался жар, и он слег. Вильма только и делала, что варила ему чай — пусть всегда будет свежий и горячий, — подсовывала еще и таблетки, но температура не спадала. Днем его колотил озноб, а ночью он так потел, что сырела не только подушка, но и перина.





Наконец мастер решил: — Вильмушка, ничего не поделаешь, давай-ка звать лекаря.

Пришел доктор, похмыкал и начал умствовать: — Голубушка, чему удивляетесь? Погода! Опять осень, сами знаете. Выпишем таблетки, дадим даже двойную дозу, осень надо как-нибудь обхитрить.

— Пан доктор, а поможет? Только таблетки?

— Сделаем и уколы. — Доктор роется в сумке. — Шприц имеется! Ага! Вот и порядок! Молодой человек, спустите штаны, не смущайтесь за свой телескоп. Так! Готово! Стерва, немного пощипывает, но помогает. Теперь будете спать. И вы, милочка, выспитесь. Увидите, два дня он будет у вас спать, как голубок…

Через два дня Имро отвезли в больницу.

В больнице сперва говорили, что Имро долго там не продержат. Но проходил день за днем, лучше ему не становилось, а если и да, так это была одна видимость: Имро по-прежнему лихорадило, хотя грипп и воспаление легких прошли или по крайней мере должны были уже пройти. Он страшно исхудал и ослаб, курил все меньше и меньше, но и это не помогало.

Вильма ходила к нему почти всякий день. Если она не могла, наведывался мастер, а иногда Агнешка и ее мать, приехали проведать его и братья. Бывало, Вильма с сестрой и матерью приходят одновременно, и тогда все о чем-то шушукаются у Имровой постели, а то и вслух разговорятся: — Ну что с тобой, Имришко? Доколе тут будешь? Сколько тебе вот так еще валяться?

— Думаете, мне это в радость? Нечего было мне сюда и ехать! Сперва-то говорили, пробуду здесь две недели, а вот уже рождество на носу. А доктора, похоже, даже не знают, что со мной. Все время на мне что-то испытывают. Должно быть, какие-то новые уколы. Меня от этих их уколов только смех разбирает.

— Имришко, держись! Надо потерпеть! И докторам надо верить! Небось знают, что делают.

— Пожалуй, не всегда знают. Я и зубы потерял, хотя на зубы не жаловался. Враз три у меня вырвали, один совсем здоровый. Останься я дома, давно бы все прошло.

— И пройдет, как же. Ты должен встать на ноги! — У его постели всегда шумит больше всех теща, Вильмина и Агнешкина мать. — Твой отец уже старый, постарше меня, в нашей семье даже настоящего мужика, заступника, нету.

— Ничего, я встану.

— Имришко, ты и сам поднатужься! Слушайся докторов! Мы ведь одни бабоньки да ребятня. Я тоже стара, и у меня тоже нет никакого заступника, потому как и мой мужик некогда спятил, только не в горы подался, не в Святой Крест, не в этот Жиар над Гроном, а к черту-дьяволу в Америку. Агнешка была толковая, ей бы только учиться, но, как отец укатил, не то что на ученье — вообще ни на что денег не стало; горемычная Вильма, поди, еще лучше могла бы учиться, да у нее даже цельного букваря не было — одни такие странички, она все разравнивала их, разравнивала, да ведь ежели в букваре, а потом уже и в хрестоматии чего не хватает, что разровняешь? Страниц-то прибавлялось, а ей их все не хватало. И как она, бедняжечка, плакала, а я зачастую не могла даже конопушечки ей утереть, слезыньки погладить, ведь этих страничек ей все не хватало, до слез не хватало, а я иной раз с печали и на ее печаль глядеть не могла. Сама с ними билась, потом одну за другой замуж отдала. Не скажу, что плохо вышли. Штефан, хоть и серьезный был, развеселил наш дом, а вместе с этой веселостью зазвенела у нас и кронка. Имришко, ты и вообразить не можешь, так нам эта кронка нужна была! Штефан помог мне, и впрямь Штефанко помог нам! Пускай это его и Агнешкина была крона, всегда от нее и мне перепадал какой грошик, а уж я-то знала, знала, куда его деть, перепадало и моей конопушечке, чтобы она могла краше и веселей улыбаться, если и не этим недостающим страничкам, так хоть какому рогалику, когда-когда и рогалику, или хотя бы большему куску хлеба. Штефанкиными стараниями у нас и вправду прибавилось хлебушка. Только и у него, у горемычного, был свой крест, и он нес его, ошибался и не ошибался, ну как и положено жандарму, был он словацкий жандарм, в последний год и он сидел голодом, но по-прежнему был заботливый, обо всех думал, холод не холод, разодрались у него башмаки, но словацкие власти, особенно под конец войны, уже и на него стали скупиться. И он там, горемыка, в этом своем Святом Кресте, в словацком городишке, который по-другому теперь называется, хоть он и впрямь нашел там свой крест, лежит там в земле, и вода затекает ему в дырявые башмаки. Назови хоть сто, хоть тысячу раз этот городок по-другому, для него он навсегда останется Святым Крестом — у него там этот крестик навеки. Словацкий жандармишко! И ты поднялся, а потом все хоронился, зачастую не зная сам от кого, хотел быть со всеми в ладу, ан не всегда так получается, хотел себя показать, повыставляться своей формой и башмаками, да ведь они по земле топают, их, может, и не заметит никто, а уж коль ты погиб, кто теперь спросит, где ты лежишь? А и спросили бы, а и нашлось бы тебе на памятник, как ты теперь откликнешься, кому откликнешься, если тебя и по имени-то не назовут, а только село или городок упомянут, откуда тебе знать, что и тебя поминают? Штефанко, жандарм словацкий, покойся с миром в Жиаре над Гроном, середь словацких гор в земле словацкой! Даже на могилу к нему сходить некогда. Агнешка с Вильмой туда всего-то два раза и наведались, Агнешка взяла венок, а Вильма ворох незабудок. Если кто поливал, глядишь, Штефанова могила еще голубеет. Будто не могли ему, бедняге, и этот крестик там оставить? А что такое крест? Просто тесина на тесине, или плаха, к плахе прилаженная, столбик с поперечиной связанный, но если у тебя нет креста, что поставишь? И то сказать, могут быть всякие кресты. У Гитлера был крюкастый крест, с загнутыми концами, он и гнул всех в крюк, хотя потом и его закрючили. А у нас был прямой двухплечный крест, но Гитлер лапу на него наложил. Есть еще Петров крест, на котором святой Петр висел вниз головой. Сердечный, он принял еще горшую смерть, чем сам Иисус. А у православных, говорят, на кресте опущенное плечико. Гитлерище думал, что он им его выровняет, ан не выровнял. Дали ему по рукам! С крюкастым крестом на все остальные кресты не попрешь. Но крест есть крест, всегда это только крест, как и Святой Крест над Гроном. Может, там когда-то перекрещивались дороги, и люди, если их было много, там всегда расходились, как в той песне: и каждый пошел своей стороной… А когда потом по горам, по лесам шли назад, наверное, радовались, что крест остался крестом и что там они все повстречались. У звездочетов и моряков есть Южный и Северный крест, а раз он у них есть, то есть и у нас, даром что мы в этих звездах не разбираемся, знаем о них меньше, чем звездочеты. Но если кто и не может отыскать в небе дорожку, это не значит, что из-за него мы станем Северный и Южный крест называть по-другому. Бедный Штефанко! Зачем было этот городок переименовывать?! Несчастный, он бы теперь и не знал, где погиб. Крестик надо было ему оставить, если бы этот крест и не был святым, он бы сам себе его освятил. Если человек погибает и на веки вечные местечко себе где вылеживает и смотрит на белый свет уже только сквозь незабудки, он ли, скажи, не заслуживает уважения? Мы с Агнешкой постоянно об этом толкуем. А ты, Имришко, не можешь, не можешь столько лежать, столько хворать, ты наш заступник. Разве Вильмушка не наждалась тебя вдоволь? Когда ты был в горах, она все ночи напролет не спала, а утром бывала усталая, разбитая, заплаканная и сонная, потому что не могла героя — ведь мужчины герои — дождаться. Мужчины герои, каждый хочет глядеть героем. Только каково бабонькам, Имришко, скажи, каково потом бабонькам, кто их заметит, который герой? Тот, что уже лежит под голубым околком? Сынок мой, хочешь, скажу тебе, кто герой. И Вильма — герой! Она еще и теперь из-за тебя мается. И Агнешка! А скольким женщинам нужна была крона, и никогда у них не было цельной ночи, чтоб выспаться. А иначе-то откуда на хлеб взять, ежели день не давал на него. Напрасно просили они боженьку, когда боженька есть, а когда его нету, частенько они сами делались боженькой, не раз и я была боженькой, да таким незадачливым, что хваталась в отчаянии за голову! Женщины здесь ждали героя и посейчас еще ждут, они все это время сторожили постель, сторожили ее и пустую, чтобы герою было где отдохнуть. Крепись, герой! Возьми себя в руки, Имришко, докуда Вильме тебя дожидаться? И женщинам нужен заступник, и им нужно какого признанья дождаться, нельзя только вечно, вечно ждать героев или служить им, женщины хотят обыкновенных мужчин, не солдат. И если за обычными, самыми обычными женщинами справедливый мужчина не признает геройства, значит, на свете нет ни героев, ни справедливости…