Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 123 из 152

Это я умел. Однако нынче, нынче другое время пришло, а я не хочу себе в этом признаться. Нынче другое уже время.

С Вильмой и то я не поговорил по душам, и с отцом разговариваю, лишь бы он от меня отвязался, прежде все было иначе, чем теперь. Но я ведь там был, был в самой гуще, знаю, как погиб Карчимарчик и тот цыган, что когда-то отцу так приглянулся — он хотел его и на мою свадьбу позвать, — знаю, как погибли в один и тот же день кузнец Онофрей и мой друг Якуб, причетник из Церовой. Неохота об этом особенно и раздумывать. Но можно ли не раздумывать? Я был там и ничем не заплатил. Иные заплатили, заплатили жизнью, а я ничем, все только хвораю. Доколе, доколе еще? Когда же начну платить? Или хотя бы покажу, что недостоин этого долга? А если достоин, так кто тогда, ну кто подскажет, чем, почему, за что, кому и как надо платить, чем платить и как платить?

Размышляя таким образом и что-то решая для себя, он незаметно очутился в имении. Но здесь все по-иному, чем прежде. Все как-то запущено, заброшено. Или и раньше так было? Нет-нет, что-то здесь изменилось, очень многое изменилось.

Сушильни для кукурузы исчезли. Ни одной не осталось. Куда они делись? Может, и кукурузу уже не выращивают либо сушат где-нибудь в ином месте? Имро осматривается, но впустую — сушилен нет. Ну видишь, Кубко, мысленно обращается он к старшему брату, нету твоей сушильни, а мой сарай, эко, еще стоит! Крепко мы с отцом его сработали.

На доме управителя — замок, а на дверях табличка: «Склад». А под ней на другой, побольше: «Посторонним вход запрещен!»

Имро чуть медлит, а потом осознает, что и он тут посторонний — его же никто сюда не звал, — и бредет дальше.

Заглядывает в батрацкие дома, в один, другой, а в остальные уже не заглядывает, понимает, что и дома сменили обитателей. Не иначе как здесь поселились цыгане. Перед лачугой Онофрея выросла какая-то бетонная диковина, и Имро, в самом деле, пришлось бы поразмыслить, что это, кабы не вышла прямо из Онофриевых дверей женщина средних лет, не слишком красивая, но и не уродина, для цыганки даже довольно опрятная, и не заговорила бы с ним грубоватым, хриплым голосом: — Воды нету. Второй день. Нынче и света нету. Нынче все испортилось. И эта водокачка уже два дня не работает — лопнуло что-то. Труба вроде. Или кран, какой-то краник сломался. А этот олух Яно, он тут вечно мотается, наверняка опять назюзюкался, пришел чинить, да ключи потерял. Вы никак контролер будете?

— Нет. Я только поглядеть.

— На эту водокачку? Ее, уж поди, и починить пора. Видано ли такое? Этот придурок Яно, ну право, куда он годится. Дать бы ему под зад или хоть по роже. Надо же, ключи потерять, вот псих малахольный!

— Да я пришел к управителю. Не знаете, где его найти? — И вдруг сам вспомнил: Киринович теперь живет в Церовой.

— Этот тут не живет. Переехал в Церовую, он теперь большой пан. Еще боле, чем был. Работает в районе. А того молодого, что пришел заместо него, собака не сыщет. Никто и ведать не ведает, где он проживает. Но пошутить горазд, почитай, будет еще посмешливей и повеселей, чем Киринович.

И вдруг — возможно ли?! Кого же это Имрих не сразу приметил? По дороге к имению катит телега, а рядом с лошадьми, так же как всегда, так же как и когда-то, только теперь чуть сгорбившись и припадая на одну ногу, шагает Ранинец. У Имро глаза полезли на лоб.

Нет, быть того не может!

— Кто это? — спрашивает он цыганку.





— Ранинец.

— Ранинец?! Ранинец же погиб!

— Черта лысого погиб, эво, тут он.

Но в эту минуту уже Ранинец заметил Имришко и весело, подняв руку с хлыстом, приветствует его: — Здорово, Имришко! Я было думал, не придешь, что всех старых товарищей позабыл.

Вот уже Имро возле него, и они вместе подходят к конюшням. Ранинец распрягает лошадей, впускает их внутрь, оба хомута вешает на железные крюки, что вбиты прямо у дверей в грязную, растрескавшуюся стену, оштукатуренную крупнозернистым песком, затем привязывает лошадей, подсыпает им в ясли немного корму; а меж тем они вновь и вновь привечают друг друга.

Ранинец! Имро смотрит на него, словно все еще глазам своим не верит.

— Ей-богу, мне даже на ум не могло прийти, что я вас когда-нибудь увижу. Думал, погибли, думал, убили вас. Никто и не сомневался в этом!

— Эх, милок, а как же иначе! Многие дивовались. Не ты единственный. Меня уж и жена оплакала, а я в одну прекрасную ночь, когда все уже спали, возьми да ввались прямо в горницу, в постель к ней залез бы, не испугайся она так.

— Но ведь многие видели, видели, как вы упали, сперва раз, а потом вроде бы еще раз, и между тем жутко кричали. Я и сам слышал.

— Ясное дело, кричал. А кто бы не кричал? Я думал, что в меня стреляли, что меня уже застрелили, вот я и кричал.

— Как? А разве это не правда? Разве в вас не стреляли, разве не попали в вас?

— Как так не попали?! Попасть-то попали, только после. Сперва-то я кричал потому, что думал — не убежать мне, у меня ведь пузо, охо-хо, какое пузо, а тогда, по чести сказать, оно было у меня еще больше, где мне, милок, угнаться за молодыми? А потом меня что-то шарахнуло по голове, я хвать за голову, думал, вот оно, схлопотал, потому и закричал так, жуть как закричал, милок, так кричал, что у меня потом, ведь на бегу да с эдаким брюхом, даже дух перехватывало. А как видишь, не то было, дьявол, сам не знаю, что меня тогда по голове так жахнуло либо треснуло. Ровно кто камень в меня кинул или каким сучищем огрел по башке. Вполне мог быть сук. Были там вокруг какие-то деревья, ты-то ведь знаешь, дело было к рассвету, еще не очень-то и обеднялось, разве в этой полутемени, да и с отчаяния что путем разглядишь, тут недосуг было осматриваться. Вряд ли кто сидел на дереве, поджидая меня, чтоб какой здоровенной палкой по башке трахнуть! Но вдруг что-то кольнуло в бедро, дьявол, и как! А может, бог весть как и не кольнуло, только я враз кричать позабыл, враз завалился, истинный крест, это и была та самая пуля! А вы тогда, вы все обо мне думали, что мне крышка. И могла быть крышка. Уж и не знаю, крикнул ли я еще потом что кому, пожалуй, и впрямь уже нет, потому как эти гады на дороге все еще по кому-то стреляли и кричали, должно, кричали и заместо меня. Не дамся вам, ей-же-ей, не дамся, пускай лучше мне будет капут, да только мой капут, одурачу вас, прикинусь, что скапутился, а сам-то и не скапучусь. С минуту лежал я недвижно, а потом вроде бы струхнул! А что, если они идут за мной, что, если найдут меня здесь и сделают мне взаправдашний капут? Отполз я подальше, выбирать-то особо не приходилось, углядел я там какую-то дорогу, проселок вроде, да и того испугался, пополз по канаве, пока не дополз до моста. Такой это приземный мостик, две, а то, может, и три бетонные трубы. Дальше-то я уж по этой канавке не решился ползти, пришлось довериться мостику, да вот трубы эти для моего брюха оказались узки, не боле, чем трубочки, ну а для моей ноги, этой одеревенелой ножищи, они и подавно были узехоньки, уж я ее и так и сяк перевертывал, хотел ее как-нибудь умостить. Вот черт, думал я, хоть униформы меня тут и не сыщут, а все одно сдохну в этой трубочке, мостик меня погребет, найду я тут свою могилку. Долго я там не торчал, а все ж таки и того сполна хватило. Милок, а главное что! Вылезти потом оттудова не мог. Голова снаружи, а живот все еще в этой бетонной опояске, ну никак мне не управиться, ведь тут обе ноги требуются, чтобы ими путем опереться и как-нибудь вышмыгнуть, протолкнуться, а вот как? Ежели мне их даже не согнуть было. Хоть одна нога и работала, а что толку, вторая-то — никуда, одна обуза. Да еще лапы мои внутри остались, с ними тоже сладу нет, потому как и плечищами бог меня не обидел. И вдруг слышу, пищит что-то. Что пищит, где пищит? С минуту не двигаюсь, а заслышав, что писк все сильней и будто где-то, скорей всего на дороге, что-то слабехонько погромыхивает, думаю: должно быть, какая тележка или телега, тачка, вот те колесико либо колесо и попискивает. Сказываюсь, прошу: «Помогите, люди добрые!» И потом опять, по крайности разов пять, пришлось мне кричать. И вдруг стоит надо мной этакая пригожая бабенка, глаза таращит, понять не может, как это угодил я туда, что думать ей обо мне прикажете. «Помогите, богом прошу!» — «Господи боже, да что ж вы там делаете? Что с вами сталось?» — «Болящий я. Раненый. Нога у меня болит». Помогла, бедняга. Задал я ей работы. Ну а после, когда я все ей объяснил, помогла мне взобраться на тачку, потому как была то ни телега, ни тележка, а шла она с тачкой рано утречком, может, даже так рано и не было, шла в поле бобы собирать, ну и по дороге на меня наткнулась. Самому-то мне никак бы и не вылезти из этой трубы, не снять с себя этой чертовой опояски. Вот те крест, посейчас не пойму, как это я умудрился влезть туда, влезть-то я влез, а вот вылезть — черта с два! Прикатила она меня на тачке в деревню, и враз сбежалось во двор к ним полно соседей, соседок, все меня обглядывают, перешептываются: «Партизан, партизан!» «Люди добрые, гляньте, ну какой я партизан! Я всего-то обыкновенный работник, крестьянин, батрак из Церовой, почитай, победней любого из вас буду. Настоящего партизана я пока и в глаза-то не видел. Удумали мы идти с товарищами в Бистрицу, а видите, получил я свое уже по дороге. И о товарищах ничего толком не знаю, не знаю, который жив, который помер». Собрались они идти за лекарем, а я так и обмер: ну как с лекарем и немец придет? Ан не пришел ни лекарь, ни немец, а привели они всего-то обыкновенного деревенского олуха, видать, перед этим он как раз в навозе копался, потому как был порядком замаранный, грязнее меня, и смердел больше, и не только навозом — навоз-то знаком мне, знаю, как навоз пахнет, ведь, ежели речь идет и впрямь о навозе, от него редко когда батраку смердит. А этот мужик смердел больше, чем тысяча свиней, а в руках у него были всяческие скляночки и бинты и еще разная хреновина, сказывали мне, будто он брат милосердия, он им и прикидывался, однако ж враз набросился на меня: «Ну видишь, брюхан? Надо тебе это было? Вот кабы все на тебя теперь плюнули! Зачем туда лез, скажи, кто тебе приказывал? Не совестно тебе своих людей изводить?» Спервоначалу у меня даже язык отнялся. Как может он так меня поносить? Околеваю от боли, а он орет на меня, а потом таким же манером меня и пользует. Дикарь, да и только! Форменный душегуб! «Слышь, братец, я же боль перемогаю, я же никому ничего, вот те крест, я же не супротив своих, я ведь своим помочь хотел». А он на меня: «Заткни пасть, не то как тресну тебя! Вот бы президенту на тебя поглядеть, понял бы, какие супротив него герои!» — «Не был я героем и никогда не буду. Я своим хотел помочь». А он: «В бога душу твою, заткни пасть!» — и ударил. «Кто тебе свой? Я тебе свой?» И опять ударил, два раза ударил. «Божий человек, коли хочешь, можешь меня обидеть, так я ему сказал, можешь меня и убить, ведь сам видишь, не могу за себя постоять. В твоей воле погубить меня или миловать, но слово твое несправедливо». — «Еще рассуждаешь тут! Я с президентом, а ты супротив него. Наших убивал». — «Пускай бог меня покарает, коли это правда! Я никого не убивал!» — «Так он же тебя покарал». — «Покарал, но не за то, что я убивал. Выслушал бы ты меня, может, и сам бы признал, что я малость прав. Я не только о президенте думаю, а еще и о других, обо всех, и о себе, чтобы самого себя не стыдиться. Я хотел наших защитить». — «Каких наших? И против кого? Где они, немцы? Покажи мне тут хоть одного! Ведь немцев здесь и не было!» — «Да ведь и я тут до сей поры не был. Дома был, в церовском имении, с лошадьми ходил, всегда пахал и сеял на совесть, а когда косили, свозили и молотили, следил и за тем, чтобы ни зернышка попусту не пропало, хотя я всего только батрак, а рассуждай я без понятия, мог бы и сказать себе: это же не мое, зачем мне так радеть об этом зернышке». Между тем душегуб этот, поистине без всякой мало-мальской жалости, очистил и обвязал рану, а когда я кой-как оделся и застегнулся, ему, видать, сызнова захотелось тюкнуть меня. «Проваливай! — заорал. — А ежели отсюда не уберешься враз и никто не донесет на тебя, я сам на тебя донесу. Топай к себе, рана у тебя плевая! Но иди домой да оглядывайся, не ровен час снова зло меня возьмет, тогда подошлю к тебе кого, свернет он твою поганую иудину шею!» Ну я и припустил, ох и припустил! Прохиндей чертов, как же страшно он меня ненавидел, жуть как должен был меня ненавидеть, сказал, что у меня ничего, а, видишь, по сю пору хромаю и уж до смерти буду хромать. Благодарение богу, это еще не самое худшее, за лошадью поспеваю ходить. Другим и вовсе лихо пришлось. О Карчимарчике ничего не знаешь?