Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 152

А по дороге на запад две умученные женщины, видимо родственницы, может и сестры и обе наверняка вдовые, тащат деревянную тележку с грядками, горюют и плачутся, а с тележки у них все время что-то сваливается.

Пожилой мужчина заговаривает с ними: — Вы что, милые, горюете? Почему плачетесь? Откуда бежите и что с вами стряслось?

— Как нам не горевать, как не плакаться? Идем с востока на запад, война нас гонит. Немцы хату нашу разворотили. Сначала ее подпалили, козочка там у нас сгорела, а потом они все что ни есть укатали, с землей сровняли. Ничего-то у нас не осталось, ничего нету, только и остались, что стулья да перины. А нынче оттого так расстроились, что вот уж две недели все бежим с востока на запад — обратно-то не побежишь, — а люди толкуют, что мы уж на западе, ну и мы из-за этого совсем одурели. От плача. И от страха. Совсем одурели: выходит, что и бежать-то уж некуда.

— Не хочу, мои милые, вас огорчать, горя вам и так хватает. Только тут и впрямь запад, вы уж на западе. А двинетесь еще дальше, попадете в самый рейх. Сперва, правда, в протекторат, да это без разницы. Чехия и Моравия, Böhmen und Mähren, как немцы говорят, Чехия и Моравия — это и есть протекторат, но все равно что рейх, теперь это рейх. Там в Моравии, в Лидеровице, куда наш дядя Феро посватался, там тоже рейх, и он живет в рейхе. Теперь-то он уже старый, старше меня будет. Натерпелись вы всякого, я вам плохого не посоветую, а все ж таки в рейх не ходите и от протектората держитесь подальше. А может, вас туда и не пустят. Дядя Феро из Моравии теперь нам даже не пишет, такие там дела. Дальше вы уж не ходите! Лучше бы вам где приткнуться, переждать. Потому как мы тут в Околичном считаем, что войне быть недолго. Может, оно мимо нас промчится, может, и стороной обойдет, глядишь, вы и домой потом сможете воротиться.

— Ох, у нас и дома-то нет! Мы все потеряли!

— А хоть и дома нет, а все что-нибудь осталось, хоть какая земля. Земли-то и клочка достанет. Ведь и у меня земли не больше чем с две-три простыни, а все же знаю, есть она. Образумьтесь, голубушки! Повсюду война, но у меня еще местечко найдется, тут ничего пока такого не было. Хотите, так пущу вас на время. Надо передохнуть вам, подождать. Уж как будет, так будет, а человеку о своем угле думать положено. Откатится оно, вот вы и домой воротитесь, вас ведь двое, мои милые, ежели придете домой и все опять будет спокойно, уж какой-никакой домушко из собственной земли сотворите, выроете себе или вытопчете…

На страстную субботу набилось столько машин, что в народе началась паника. Еще не отошла одна колонна, а уж подоспела другая. Никуда было не протолкнуться. Солдаты все больше молчали, недоверчиво косились на деревенских, а если их кто о чем спрашивал, вертели головой — мол, непонятно. Ничего от них не узнаешь. Они даже друг с другом не разговаривали, там-сям обронят слово, да и то всякий раз тихонько, не громче чем вполголоса.

И священнику негде было устроить крестный ход. Праздник воскресения поневоле проходил только в храме, и все волновались, озирались вокруг, мужики перешептывались о чем-то, едва дождались конца богослужения.

Кто-то разнес по деревне слух, что русские уже занимают Братиславу. Весть передавалась из уст в уста.

Дошла она и до мастера.

Вернувшись из костела домой, он молча сел к столу, на который Вильма хоть и не веселая, но все же чуть более оживленная, собирала праздничный ужин, чашки, тарелки — господи, да разве кому захочется есть?

— Слыхала? — спросил ее мастер. — Русские уже заняли Братиславу. Ежели так, завтра они тут.

Вильма открыв рот с удивлением глядела на мастера. — А это хорошо или плохо?

— Не знаю. Для немцев плохо. А для нас? Кабы с русскими пришел наш Имришко, было бы хорошо.

— Может, придет. Ох, пришел бы! Я бы каждого русского приветила и угостила. Может, всех бы угостила. И пирогом, и выпить поднесла бы.

Всю ночь было слышно, как гудят машины. Мастер не мог уснуть. Сперва все ворочался в постели, а потом оделся и пошел заглянул в Вильмину горницу. — Спишь, Вильмушка?

— Не сплю.

— Да разве уснешь? Мне кажется, будто я уж на фронте. Поди, и пушки слыхал. Ты ничего не слыхала?

— Не знаю. Но вроде почудилось. Как если бы где далеко гром гремел.

— В такую-то пору — гром? Персики и абрикосы только отцвели, яблоня еще в цвет не вошла, ель и сосна сок едва пустили, а уж чтоб гром?

— А я что-то слышала.

— Ведь и я слыхал. Вот оно, тут оно, Вильмушка! Немцы драпают. Не знаю, что будет. Ей-богу, маленько побаиваюсь.

— Может, спрятаться?

— Почем я знаю? Авось и не понадобится. А ежели да, так эта траншея, что мы с Имро вырыли, вряд ли спасет. Зря мы над ней потели. Словно ума тогда решились.

— Да и другие рыли.

— Кто рыл, а кто нет. Теперь мне думается, что надо было рыть в другом месте. Уж ежели плохо, так везде плохо. Человек может где хочешь спрятаться, иной раз даже в бадье, но, если ухнет бомба — прямо ли в траншею или поблизости, — что толку от этой траншеи? Да и от дурных людей не скроешься. Ой, вроде опять грохнуло. Не слыхала?





— И мне показалось, но вроде как опять гром гремит.

— Какой тебе гром? Где-то уже бабахают. Пожалуй оденусь. Все равно не уснуть. Неловко из дому трюхать в одних подштанниках.

— Разве это так опасно? Мы же не немцы. Наше дело — сторона.

— Ишь ты, сторона! Для пули, гранаты или огня — нет посторонних. А ты думала, они только для русских да для немцев? Может, и Штефан так думал. А видишь, какой конец у него. И об Имро не слуху ни духу. Душа за него изболелась.

— А ведь на днях вы мне сами говорили, что он, может, уже и придет. И я в это немного поверила, даже спала лучше. Спала бы, кабы машины так не гудели.

— Да, говорил, а вишь, что делается? Всю ночь грохочут. Временами и самолеты. Ума не приложу, что с Имро. Теперь уж и мне не по себе. Ей-богу, машины страх на меня нагоняют. Их жуть сколько, всю ночь едут, сама слышишь. А Ондро с Якубом обещались завтра с детьми приехать — поздравить нас, сказывали, приедут на шибачку.

— А разве не в понедельник?

— Обещались в воскресенье. Может, и передумают. Вроде как снова загрохотало. Где это могут стрелять?! Слышь, Вильмушка, лучше и ты встань, оденься.

— Мне уже неохота спать, прошел сон. Только зачем вставать, темно еще. Теперь и я боюсь. От страху аж мороз по коже подирает.

— А ты встань, оденься, уж особо бояться нечего. Говорить-то я хоть и говорю, да всегда люблю обо всем лишку сказать, ты так это принимай, но все равно оденься. Хотел бы я знать, что утро принесет!

Всходило солнце. Заспанные птахи всполошенно облетали крыши; некоторые не решались выпорхнуть из гнезд, но, и притаившись в них, молчали в страхе, а иные, в особенности воробьи и взбудораженные весной, но теперь сбитые с толку синицы, стреканули к гумнам и амбарам.

По деревне все время проходили машины, танки, транспортеры, воздух был насыщен испарениями бензина, масла, жженой резины и нефти.

— Бегут, — кивал мастер в окно. — Бегут, но глянь-ка, сколько их еще. Бегут от русских, не от нас, на нас их бы еще достало. На улицу лучше и не высовываться.

— Да мне, пожалуй, идти надо. И даже обязательно. Надо к нашим сходить. Там ведь только мама и Агнешка с детьми. Пойду, хоть скажу им что.

— А хочешь, я пойду.

— Зачем же, я ведь туда иду.

— А то я бы пошел.

— Нет, я не боюсь. Хочу их немного успокоить.

— Позови их сюда.

— Сюда? Я тоже об этом думала. Может, так-то разумнее.

— Может, и разумнее. Хочешь, позови их.

— Ну ладно. Я сбегаю. Там ведь одни женщины. Женщины и дети.

— Ступай, Вильмушка, позови их.

А на улице Вильму прямо-таки обуял ужас. Она пугалась каждой машины, которая проносилась мимо. Но поскольку машин, танков и пушек было видимо-невидимо, вскоре она чуть осмелела. Только у одного грузовика, который стоял на обочине дороги, она на минуту задержалась. Господи, ну и машина! Она была доверху уложена сапогами. Нет, то были не обычные сапоги, а люди, немецкие солдаты, лежавшие друг на дружке, и Вильма поначалу подумала, что они спят.