Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 131

— Ну, хорошо, ладно, — грустно согласился Краевич. — Разрешите тогда хоть пожать вам руку.

— С удовольствием! — ответила девушка.

Церемонно и неловко они пожали друг другу руки.

Майор упавшим голосом сделал на прощание все–таки еще одну попытку:

— Ну, а как в снег вы меня зарыли и собой отогревали, когда немецкие автоматчики кругом шарили, — помните?

— Их автоматчики имеют такую манеру добивать наших раненых, — согласилась девушка. — Но теперь это им уже больше не удается.

— Правильно, — сказал майор, — теперь обстановка другая.

Шофер включил скорость и аккуратно тронул машину с места.

Дорога вновь пришла в движение, и мы снова шагали с Краевичем по мясистой черной грязи и уже не отворачивались от потоков воды, которыми нас окатывали проходящие мимо машины.

И вот спустя месяц во фронтовой газете я увидел фотографию девушки, санитарного инструктора Елены Коваленко, награжденной орденами Ленина, Отечественной войны и Красной Звезды. Это был портрет той девушки, которую мы встретили тогда на дороге с майором Краевичем.

1945 г.

ГОРНЫЕ ВЕРШИНЫ

Это были последние месяцы войны.

Я летел в Югославию на транспортном самолете, видавшим виды. Шелудивый от зимней белой окраски фюзеляж пестрел на местах пробоин сверкающими металлическими заплатами, а новая правая плоскость свидетельствовала о недавнем тяжелом ранении машины.

На брезентовых ремнях, словно на качелях, сидел у пулемета стрелок, и ноги его, обутые в стоптанные унты, все время качались перед моим лицом.

Я лежал на чехле от мотора, едко пахнущем маслом, и зяб. Ребристая обшивка самолета была влажна, источала холод, стекла заиндевели.

В проходе тесно стояли мятые железные бочки, испачканные глиной.

Командир корабля майор Пантелеев сказал перед вылетом:

— Погода от «мессеров» гарантийная. Видимости — никакой. Если па посадке вмажемся — пе обижайтесь. Мое дело предупредить.

Даже во время самых тяжелых сражений фронтовая газета, где я работал, печатала сводки о боевых операциях югославских партизан, и они радовали сердца воипов и внушали близкую надежду, что не так уж далеко то время, когда мы встретимся с югославами, как братья. Так кого же из военных корреспондентов могло поколебать ото столь малоприятное предупреждение командира корабля.

Я знал, что Пантелеев после третьего ранения недавно вышел из госпиталя, что его не допустили к боевой машине и разрешили летать только на транспортной. Но он был отличным пилотом и, по словам летчиков, чувствовал себя в небе «как бог».

Мы шли на большой высоте, а внизу лежал арктический пейзаж облачности.





Пантелеев вышел из пилотской кабины и спросил:

— Ну, как самочувствие? Уж вы извините, температура, как в изотермическом вагоне! — И, оглянувшись па бочки, стоящие в проходе, смущенно заметил: — Конечно, не положено так горючее возить. Но совестно на обратную заправку у них брать. Туговато там с горючим… Так что насчет курева желательно воздержаться. А то еще рванет, знаете ли…

Протерев ладонью заиндевевшее окно, на мгновение прильнув к нему, Пантелеев сообщил:

— Через час двадцать над Югославией будем. Красивая земля. Вроде нашего Кавказа, Правда, о Кавказе я по Лермонтову сужу. Лично побывать не довелось. А вот у югославов задержался. Подшибли. А в горах, знаете, какая посадка? Двое от экипажа осталось. Я и бортрадист Чумаченко. Красивый парень был. Наши связистки его за это Аполошей прозвали.

— Он что, погиб? — поинтересовался я.

— Нет, летал и после. Когда в тот раз приземлялись, он до последнего связь с землей держал. Ну и вмазался в панель. Все лицо в котлету.

— А потом что?

— Перевязались, как полагается, и стали ковылять в поисках малонаселенного пункта. Буран. Ии зги не видно. У Аполоши бинты от крови горбом вспучило. Боль оп испытывал умопомрачительную. Но, ничего, держался. У меня вон видите, плешь на голове. Так это не плешь, а кожу вместе с прической ободрало, тоже, знаете, — чувствовалось. Шли всю ночь. Утром буран утих, и смешно получилось. Солнце шпарит, а снег не тает. Упрели мы в своих меховых комбинезонах. Снег сверкает, глядеть нет никакой возможности. Догадался очки подкоптить спичкой, сразу легче стало. К ночи — опять холод. Мы об камни все обмундирование подрали. В каждую прореху стужа лезет. И какое это удовольствие люди в альпинизме находят? Не понимаю! По правде говоря, мы уже не шли, а больше ползли на брюхе со скоростью сто метров в час. Обессилели. Но, сами понимаете, не помирать же, как сироткам, в снегу. Вот и не теряем инициативу, ползем. А всюду всякие пропасти, ущелья, того и гляди вниз спланируешь. До того из сил выбились, когда югослав–чабан стал ружьишкой пугать, вместо того, чтобы обрадоваться, — расплакались. Нервы, значит, так расстроились.

Перетаскал он нас к себе в хижину, обогрел. Чабана Радуле звали. Лет ему за семьдесят, а весь как пз железа. Притащит в хижину не полено, а целый дубовый ствол и сует в очаг, чтобы нам теплее было.

Стали заходить в избу и другие пастухи. Рассказывали мы им про все наше. Один из них на товарища Орджоникидзе был похож, так этим фактом я воспользовался и рассказал, как мы в голой степи завод строили. Я на Магнитке землекопом работал; Трудно было тогда с питанием, жильем. Все им объяснил. Народ свой, что ж тут стесняться, если правда. Говорю — нам все недаром доставалось, через большие лишения шли мы к нашим победам. Своими руками все налаживали. Объясняю; вы не стесняйтесь, что я офицер и в орденах. Сам из пастухов вышел. А теперь и ваш путь вверх будет.

Познакомили они нас с одной девушкой. Тоже в горах нашли израненную. Ружица. Ну, прямо надо сказать, красавица. Я человек женатый, и то, понимаете, как взглянет, — ну, словно золотыми звездами в душу брызнет!

Бывают же на свете такие. Но она к нам не очень доверчива была. Чувствую, сомневается, что мы настоящие советские люди.

И вдруг я стал замечать: Чумаченко по ночам бинты стирает, а утром чистенькими обматывается. Но не для медицинских целей, а ради внешнего вида. Он всегда очень много внимания своей внешности уделял. От него и одеколоном несло, у него и височки косые, сапоги блестят, на лице улыбка, словно не летчик, а артист из ансабля песни и пляски. Конечно, наши радистки не зря его Аполошей прозвали. Но он себя с ними высокомерно держал. Как–то ему в полете одна личное от себя передала, так он ее после отчитал вроде Онегина.

По–моему, хоть на войне все личное ни к чему, но уважать такие чувства надо. И зачем, спрашивается, он тогда свою внешность так отшлифовывает, когда известно, какое она впечатление на других производит. Не нравилось мне все это.

А поймал я его вот на чем. Заметил, как показывал он свой комсомольский билет Ружице.

— Слушай, Чумаченко, — говорю я ему, — зачем девушку в заблуждение вводишь? Карточку свою на билете показываешь: вот, мол, какая у меня смазливая физиономия. А она у тебя сейчас совсем другая. Разве это по–комсомольски так обманывать? Нехорошо!

Но, видно, поздно я ему замечание сделал. Вижу по глазам Ружицы, что дело плохо. Такие они у ней грустные, ну совсем, знаете, как у той нашей радистки, которой он при всех замечание сделал.

Эх, думаю, неприятность какая. Так нас здесь тепло встретили, а советский летчик девушку в заблуждение ввел. Приказал Чумаченко, как при домашнем аресте, от меня никуда не отлучаться, хотя девушку мне, конечно, и жаль. Но, к моему удивлению, она после нескольких отлучек с Чумаченко очень веселая стала. Вот, думаю, какие у нашей молодежи нетвердые принципы. А Чумаченко мой совсем сник, даже бинты перестал стирать. Только одно твердит: стыдно здесь шашлыки есть, когда народ воюет. Требует, чтобы мы к партизанам ушли.

Как мы ни расспрашивали наших хозяев, где партизаны, они только руками разводят и говорят: отдыхайте, вы еще слабые.

Но заметили мы беспокойство у наших чабанов. В чем дело? Говорят, будто овец на новое пастбище будут перегонять. Ушли чабаны. Прикинули мы с Чумаченко свое положение и пришли к совместному решению — надо идти партизан искать. Некрасиво советским военнослужащим здесь курорт для себя устраивать.