Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 28

Что же говорят современники Есенина о его отношениях с властью?

Из воспоминаний А. Ветлугина: «Отрок Сережа» был представлен ко Двору. «Голова, запрокинутая в безбрежность, глаза не в небо и не в землю, а так, поверх присутствовавших, в «никуда», голос то певучий, опьяняющий и крадущийся, как песнь Ракель Меллер, то визжащий, испуганный, тревожащий – как священный бред хлыста…

Они слушали его, как Шаляпина, затаив дыхание, боясь пропустить слово…

И он читал стихи, которые для Двора были откровением земли…

Которые даже для литературного обозревателя Самаркандского листка были сложнейшим техническим построением, результатом не калмыцкого “накатило”, а внимательного изучения методов, провозглашенных Андреем Белым…

Если верить Есенину – вот что произошло, когда он окончил чтение в этот первый весенний вечер.

– Неужели Россия такая грустная? – сказала государыня…

– О-о-о, мать моя, – ответил Есенин, – Россия в десять раз грустнее, чем все стихи мои…

Есенин был приглашен повторить чтение. Еще и еще раз.

Десятки «экспертов» дворцовых были приглашены послушать его и высказать мнение.

И пришел день, когда Есенин встретился с Распутиным.

“Отрок” со “Старцем”».

Поэтесса А. Ахматова: «Он принес сборник, который готовил издать. На этом сборнике он написал посвящение Александре Федоровне (Царице)».

Г. Иванов: «Книга Есенина “Голубень” вышла уже после Февральской революции. Посвящение государыне Есенин успел снять. Некоторые букинисты в Петербурге и Москве сумели, однако, раздобыть несколько корректурных оттисков “Голубня” с роковым “Благоговейно посвящаю…” В магазине Соловьева такой экземпляр с пометкой “чрезвычайно курьезно” значился в каталоге редких книг».

А вскоре уже было: «Мать моя – родина. Я – большевик», «Но Россия… Вот это глыба… Лишь бы только Советская власть!», «За знамя вольности и светлого труда готов идти хоть до Ламанша». Есенин дружил с Блюмкиным, встречался с Троцким, Кировым, Фрунзе, Луначарским, в начале 1919 года пытался вступить в партию, «чтобы нужнее работать», но не получил рекомендаций. В письмах он даже использовал выражение «ради революции» вместо «ради бога».

С. Есенин: «Как советскому гражданину, мне близка идеология коммунизма и близки наши литературные критики тов. Троцкий и тов. Воронский».

В. Наседкин: «Идеальным законченным типом человека Есенин считал Троцкого».

И. Эренбург: «Он делал все, что ему хотелось, и даже строгие блюстители советских нравов глядели сквозь пальцы на его буйные выходки».

А. Воронский: «… за внешней революционностью таится глубочайшее равнодушие и скука; как будто говорит поэт: хотите революционных стишков, могу, мне все равно, могу о фонарях, об индустрии, о Ленине, о Марксе. Плохо? Ничего, сойдет; напечатаете».

Поэт В. Ходасевич: «Это был Блюмкин, месяца через три убивший графа Мирбаха, германского посла. Есенин с ним, видимо, дружил. Была в числе гостей поэтесса К. Приглянулась она Есенину. Стал ухаживать. Захотел щегольнуть – и простодушно предложил поэтессе: “А хотите поглядеть, как расстреливают? Я это вам через Блюмкина в одну минуту устрою”».

Разговор с матерью, переданный С. Виноградской:

– …Меня советская власть создала. Не будь ее, и меня бы не было бы, а ты, старая, скулишь на нее. Говори же, ты за кого, за царя или за советскую власть?

– Я за тебя, Сережа!

– А я за советскую власть! То-то! Мужики, говоришь, уважают меня?

– Уважают, Серега, уважают.

– Так передай ты этим сукиным сынам, что я за советскую власть, и если они меня уважают, то должны и власть советскую уважать!»

И гражданской позицией, и политическими убеждениями, и религией для Есенина была поэзия. Он писал стихи и хотел, чтобы их публиковали. Сегодня, когда любой может выпустить сборник своих стихов, трудно представить время, когда бумага была дефицитом. Сотни поэтов-любителей издают книги, подражая Есенину и посвящая ему свои строки или даже целые книги. Но самому Есенину приходилось непросто. 26 июня 1920 года он пишет А. Ширяевцу: «Уж очень трудно стало у нас с книжным делом в Москве. Почти ни одной типографии не дают для нас, несоветских, а если и дают, то опять не обходится без скандала. Заедают нас, брат, заедают». Ради литературной славы он был готов рядиться и деревенским пареньком, и щеголем в цилиндре, петь народные частушки в буржуазных салонах и читать стихи в кабаках, устраивать скандалы и жениться на выгодной партии, ластиться к императрице и дружить с чекистами… Каждый волен осуждать его или не осуждать. Но, возможно, оправданием всему, что было и чего не было в его жизни, останутся его стихи?

Сергей Есенин

Автобиография, 1922 год

Я сын крестьянина. Родился в 1895 году 21 сентября в Рязанской губернии, Рязанского уезда, Кузьминской волости.

С двух лет, по бедности отца и многочисленности семейства, был отдан на воспитание довольно зажиточному деду по матери, у которого было трое взрослых неженатых сыновей, с которыми протекло почти все мое детство. Дядья мои были ребята озорные и отчаянные. Трех с половиной лет они посадили меня на лошадь без седла и сразу пустили в галоп. Я помню, что очумел и очень крепко держался за холку.

Потом меня учили плавать. Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня белье и, как щенка, бросал в воду. Я неумело и испуганно плескал руками, и, пока не захлебывался, он все кричал: «Эх, стерва! Ну куда ты годишься?» «Стерва» у него было слово ласкательное. После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавая по озерам за подстреленными утками. Очень хорошо я был выучен лазить по деревьям. Из мальчишек со мной никто не мог тягаться. Многим, кому грачи в полдень после пахоты мешали спать, я снимал гнезда с берез, по гривеннику за штуку. Один раз сорвался, но очень удачно, оцарапав только лицо и живот да разбив кувшин молока, который нес на косьбу деду.

Средь мальчишек я всегда был коноводом и большим драчуном и ходил всегда в царапинах. За озорство меня ругала только одна бабка, а дедушка иногда сам подзадоривал на кулачную и часто говорил бабке: «Ты у меня, дура, его не трожь! Он так будет крепче». Бабушка любила меня изо всей мочи, и нежности ее не было границ. По субботам меня мыли, стригли ногти и гарным маслом гофрили голову, потому что ни один гребень не брал кудрявых волос. Но и масло мало помогало. Всегда я орал благим матом и даже теперь какое-то неприятное чувство имею к субботе.

По воскресеньям меня всегда посылали к обедне и, чтобы проверить, что я был за обедней, давали 4 копейки: две копейки за просфору и две за выемку частей священнику. Я покупал просфору и вместо священника делал на ней перочинным ножом три знака, а на другие две копейки шел на кладбище играть с ребятами в свинчатку.

Так протекало мое детство. Когда же я подрос, из меня очень захотели сделать сельского учителя и потому отдали в закрытую церковно-учительскую школу, окончив которую шестнадцати лет, я должен был поступить в Московский учительский институт. К счастью, этого не случилось. Методика и дидактика мне настолько осточертели, что я и слушать не захотел.

Стихи я начал писать рано, лет девяти, но сознательное творчество отношу к 16–17 годам. Некоторые стихи этих лет помещены в «Радунице».

Восемнадцати лет я был удивлен, разослав свои стихи по журналам, тем, что их не печатают, и неожиданно грянул в Петербург. Там меня приняли весьма радушно. Первый, кого я увидел, был Блок, второй – Городецкий. Когда я смотрел на Блока, с меня капал пот, потому что в первый раз видел живого поэта. Городецкий меня свел с Клюевым, о котором я раньше не слыхал ни слова. С Клюевым у нас завязалась, при всей нашей внутренней распре, большая дружба, которая продолжается и посейчас, несмотря на то, что мы шесть лет друг друга не видели.

Живет он сейчас в Вытегре, пишет мне, что ест хлеб с мякиной, запивая пустым кипятком и моля Бога о непостыдной смерти.