Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 14



Он остановился вполоборота и стал ждать, пока тамбурный подойдет. Тамбурный тоже встал, качнув при этом бледным пятном лица, как бы призывая его сойти с насыпи вниз. Он не ответил. Тамбурный продолжал стоять, плоский в темноте, но расстояние между ними непонятным образом сжималось, скукоживалось. Он закрыл глаза, открыл и увидел тамбурного совсем близко. Открыв рот, пытаясь что-то сказать, заметил, как тамбурный пригнулся, и почувствовал, что его собственная рука нырнула куда-то вбок, тут же напоровшись на боль.

Боль была сильной, но отдельной от него всего. Он опешил и приготовился, что вот-вот она проникнет и разольется до невозможности терпеть. Пытаясь ее опередить, еще раз ткнул кулаком вперед, кулак прошел как сквозь фантом, лишь задев по касательной шею. Боль не двигалась. Это разозлило еще больше, и он кинул всего себя вперед, как с разбегу кидаются на запертые ворота, и тут увидел, как тамбурный спиной назад, сорвавшись с насыпи, катится вниз, увлекая за собой странный протяжный звук, и сам, как привязанный, потянулся за ним, за этим звуком, словно пытаясь на ходу обнаружить его природу. Влетев в какие-то заросли, продираясь сквозь них, он потерял тамбурного из виду, лишь слышал дыхание. Потом опять увидел – тот бежал, пытаясь скрыться за кустарником… И, уже сознавая, что тамбурный бежит впереди, а он сам гонится за ним непонятно для чего, ощутил, что не может остановиться, что втравился в этот бег, как в новую радость, заменяющую прежнюю, потерянную, перечеркнутую страхом. Он бежал, настигая, врастая в азарт погони, и каждая его клетка ликовала, что жива и будет жить и что эта погоня не за ней, а для нее – только так и надо: преследовать и побеждать! Тот, за кем он гнался, был уже совсем рядом, доступный, но он не спешил выбросить вперед руку, чтоб схватить его, рвануть на себя. Вдруг тамбурный споткнулся, рухнул, не успел вскочить. И он сам, налетев на него, метнулся вниз, не чувствуя ни боли, ни момента падения, лишь удивился, увидев под собой запрокинутое лицо с огромным ртом, полным живого тонкого крика. Он как-то сразу замерз от этого крика, его стало трясти, и он потерял ярость. Увидел камень в своей руке, выпустил его, встал и пошел не оглядываясь…

Было все равно, в какую сторону идти. Сдерживая тошноту, он поднялся по насыпи, прошел несколько шагов и сел на рельс. Уже светало. Лаяли далеко собаки, прокричал петух. «Я чуть не убил человека, – подумал он. – Я сам вот так просто мог убить!» Он посмотрел на свои руки, вымазанные в каком-то дерьме, вытер о гравий. Оказалось, это кровь. Ладонь была рассечена, кровь сочилась, но как-то без боли. Вообще больше не было ничего, ушло всё: отчаяние, боль, страх, желание шевелиться и куда-то трогать отсюда. Он слышал приближающийся издалека стук колес, чувствовал, как вибрирует от этого стука приросшая к рельсу задница, но не мог подняться, растрясая в себе, безразличном, ужас. Ужас перед тем неизвестным, который, оказывается, ютился в нем и о котором он раньше даже не подозревал! Но вот он есть, и ничего не изменишь. Все почти случилось. Почти. Он рванулся к себе прежнему, на которого раньше рассчитывал и которому так сильно доверял. Сейчас, сию минуту, во что бы то ни стало хотел вернуться раз и навсегда! Если, конечно, тот еще где-то существовал и такое было возможно…

Трудное время для попугаев

В то лето я учился пришивать пуговицы. Не потому, что собирался стать великим портным, а просто таким странным образом дед исправлял мой почерк. С буквами у меня не складывались отношения. Как я ни старался, из-под пера выползали такие дегенераты, что хотелось тут же вырвать страницу или выкинуть тетрадь в мусоропровод. Всему виной – травма. В два года прищемил дверью руку, был задет какой-то нерв. Родители долго таскали меня на массажи и всякие физиотерапии. Помогло, рука действовала нормально. Единственно, не получалось собирать мелкий конструктор и писать как надо эти буквы.

Да, в то лето дед последний раз забрал меня к себе. Предполагалось, что с конца мая и до сентября мы безвылазно проживем с ним вдвоем на даче. Мама собрала меня, дед погрузил вещи в старую, еще с оленем на капоте, «Волгу», и мы двинулись на Тридцать второй километр от окружной дороги. Место так и называлось. А между нами это были «Осинки». По дороге заехали в «Спорттовары», и дед купил мне велосипед.

Мы приехали поздно, в сумерках. Зажглись фонари, и мы въехали в зеленые ворота, отгораживающие вместе с высоким забором генеральские дачи от остального поселка. На самом деле за воротами начинался лес. В лесу на большом расстоянии друг от друга стояли двухэтажные деревянные дома. Среди мощных стволов и веток они едва угадывались по огонькам в окнах и на террасах, пока мы катили по «просеке» – так называл дед довольно узкую асфальтовую дорогу. Весь день пекло солнце. Машина раскалилась, но, несмотря на духоту, все окна были закрыты, чтоб в пути не просквозило. Когда я выбрался наружу, рубашка сидела на мне как приклеенная. Еще в дороге, пока мы ехали, были слышны сильные раскаты грома. Не успели мы загнать машину в гараж и донести чемодан и сумки до порога, раздался резкий сухой треск. Я оглянулся и увидел сосну: по ее стволу бежал вниз фиолетовый жидкий огонь. Дед торопливо открыл дверь и вжал меня внутрь дома своим огромным теплым животом. Свет уже не включался. Здесь так бывает: когда гроза, да еще такая сильная, свет вырубается.



В темноте, пошарив в ящике буфета, дед нашел огарок стеариновой свечи, вставил ее в банку. Так при этой свечке он разогрел на плите котлеты, вскипятил чайник. Потом вымыл меня, хотя я протестовал, уверяя, что большой и дома моюсь сам. «Ладно, большой! – намыливал дед гигантскую мочалку с петлями на конце. – В темноте расшибешься, поворачивайся, спину потру». Сверкали молнии, в баночке на табуретке догорала свечка, дед поливал меня из садовой лейки горячей водой. После мы сидели на длинном диване, таком длинном, что на нем можно было два раза перекувырнуться через голову. «Сейчас – отдыхать, завтра ознакомишься с распорядком дня, я специально составил для тебя». Он кивнул на темную стену, на которой угадывался тетрадный листок.

Утром я проснулся и увидел стакан молока на тумбочке, чистую одежду на спинке стула, а напротив кровати, над столом, большой портрет Феликса Эдмундовича Дзержинского. Дед поселил меня в заветном месте, в своем кабинете, где стоял письменный стол, – мне требовались ежедневные занятия. Для ручек и тетрадей я получил в распоряжение отдельный ящик, такой глубокий, что в нем бы спокойно разместился средних размеров чемодан. Остальные ящики закрывались на ключ, и что в них хранилось, я не знал.

Когда я спустился вниз, дед прибивал к дереву баскетбольную корзину, рядом, у ног, лежал мяч. Прибив, дед сказал: «Обновляй!» Я три раза бросил и ни одного не попал.

«Ничего. – Он вытащил из кармана карандаш и записную книжечку зеленого цвета. – Главное, все записывай. Черта вертикальная – бросок. Не попал – минус. Попал – кружок. Здесь сто страниц, как раз до конца лета».

Мы пололи грядки с клубникой, свеклой, редиской. Я – на корточках, дед – стоя на коленках. Варили обед, ремонтировали кресло, перетягивая пружины, ходили на Павну ловить плотвичку. Парились в бане, пили чай со сливками на верхней застекленной террасе, откуда были видны высокие ветки яблонь. Во время заката розовый свет падал на них, и маленькие яблоки казались почти спелыми. Мы подружились с дедом, мне даже не хотелось ходить к соседскому Игорю, так, только чтоб мультики посмотреть. Тому на дачу завезли видео и гору кассет.

Иногда дед потрясал в воздухе огромной, как будто сшитой из нескольких, тетрадью и говорил: «Если дом загорится, первым делом надо вынести это! Ты еще маленький, но пишу фактически для тебя. То, что здесь, – правда до последней буквы. Запомни, Сева. Запомни, на всякий случай, что у дедушки есть эта тетрадь и она не должна пропасть. Так, попусту об этом не болтай, не надо: дело серьезное. Понял?» – «Понял!» – отвечал я тихо, понимая: эта тайна только для нас.