Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 27

Эти «вестнические речи» никогда не были отменены совсем, и мы можем указать две причины их сохранения – условную и органическую. Условная заключается в том, что для античной сцены, вследствие отсутствия занавеса и наличности хора, почти обязательно единство места; итак, обо всем, что происходит вне места действия, должен оповещать вестник. Благодарную сцену кенейского жертвоприношения в «Трахинянках», встречу Тевкра в «Аянте», смерть Гемона в «Антигоне» поэт наших дней, вероятно, представил бы нам непосредственно; у Софокла их должен рассказывать вестник. Но, кроме того, была и органическая причина, и ее вполне удачно подметил Гораций в той же своей «Поэтике»:

Итак, в Софокловом «Атрее» вестник рассказывал о варварской расправе героя с детьми своего брата, в его же «Терее» – вестник о превращении героини в соловья; и по той же причине и в сохраненных трагедиях мы от вестника слышим рассказ о самоослеплении Эдипа, о его же исчезновении, о смерти Деяниры, о резне Аянта. Был ли поэт прав? Пусть читатель представит себе сцены ослепления Глостера у Шекспира, превращений Альбериха у Вагнера, умерщвления младенца у Льва Толстого – особенно ценную вследствие поправки самого автора, – и он скажет, что да.

Но, конечно, всем сказанным не исключена возможность драматизации этих вестнических речей – т. е. той или другой их окраски в зависимости или от характера говорящего, или от того впечатления, которое он хотел произвести. Сравните рассказ стража о подвиге и поимке Антигоны («Антигона»): как в нем проглядывает боязнь за собственную шкуру, приправленная, впрочем, и некоторым состраданием к героине! Сравните рассказ Гилла о кенейском жертвоприношении («Трахинянки»): как здесь каждое слово рассчитано на то, чтобы как можно глубже ранить мнимую мужеубийцу Деяниру! И сравните в той же драме параллельные рассказы Лихаса и вестника о взятии Эхалии: они говорят о том же, но не то же, так как один задался целью оправдать, другой – обвинить героя. Вот что называется драматизацией эпического рассказа. Не везде она нужна: если вестник нам рассказывает о самоослеплении или о таинственной смерти Эдипа, то нас интересуют одни события, а не отношение к ним рассказчика.

А впрочем, речь-рассказ – только один тип речей у Софокла, хотя и самый древний; драматизация трагедии повела к созданию целого ряда других типов, из которых здесь могут быть охарактеризованы только главные. Особенно важным для Софокла является тот, который я назову речью убеждения, переводя этим латинский термин suasoria. Его создало политическое красноречие тех времен, особенно развившееся в эпоху Перикла. Но – странное дело! – в то время как ораторы-практики, подобно Антифонту, современнику Софокла, еще не умеют диспонировать своих речей, герои Софокла умеют это превосходно. Поэзия пошла впереди прозы; это потому, что она могла примкнуть к поэту же, к Гомеру, и его классической речи убеждения Одиссея в посольстве к Ахиллу. Манифест Эдипа, манифест Креонта, слово жреца в «Царе Эдипе», слово Аянта товарищам («Аянт-биченосец») – вот блестящие примеры таких строго диспонированных речей. Их обычная схема: 1) вступление (πρooίμιoν), 2) как обстоят дела (κατάστασις), 3) как следует поступить и почему (κατασκευή) и 4) заключение (ἐπίλoγoς). Но, конечно, не везде такая строгая распланировка уместна, и в этом отношении наш поэт проявляет очень тонкое чутье. Она уместна в рассудочной речи – там, где человек говорит спокойно и где есть основание предположить, что он свое слово заранее обдумал, как во всех приведенных примерах; она была бы неуместна в речи патетической, внушенной внезапным событием, внезапным порывом чувств. Таково слово Деяниры Лихасу («Трахинянки»), слово Филоктета Неоптолему («Филоктет»). Тут уже не до диспозиции; говорящим владеет одна кошмарная мысль: «Скажи мне правду!», «Отдай мне мой лук!»; от нее он исходит, к ней возвращается после всех отступлений; мы слышим голос взволнованного сердца, а не рассудка.

И несомненно, что эта речь убеждения нам более всех нравится у Софокла. От читателя требуется только одна уступка – чтобы он вообще примирился с драматической речью как таковой. Нам она непривычна; мы ее еще допускаем как монолог – монолог Гамлета, монолог Бориса Годунова, – где непрерывность мыслей говорящего объясняется его одиночеством; вообще же мы, и в особенности наши актеры, любим дробить диалог, любим быстрые и краткие реплики; компактные массы нас затрудняют. Хороша ли эта односторонность, это другой вопрос; и именно трагедия Софокла дает повод задуматься над ним.





Но из речи-убеждения вырастает сам собой, под влиянием уже не политического, а судебного красноречия, еще один тип, менее нами одобряемый: это – агонистическая речь, точнее говоря, агонистические речи, ибо они всегда являются попарно. И тут симметричность полная: речь одного лица, интерлоквия хора, ответная речь другого, опять интерлоквия хора; затем обыкновенно следует стихомифия, тоже симметричная, о которой речь впереди. Эсхил этого типа еще не знает вовсе; даже в «Евменидах», где перед нами происходит процесс, «речи сторон» отсутствуют. Кто его ввел – Софокл или Еврипид, – об этом можно спорить. Во всяком случае последний его развил до крайности, и притом крайности неприятной, как это заметили уже древние. Софокл почти всегда соблюдает умеренность; он умеет драматизировать «агон», т. е. обставлять его так, чтобы он естественно вытекал из всего действия. Таковы агоны Аянта и Текмессы («Аянт-биченосец»), Электры и Клитемнестры, Электры и Хрисофемиды («Электра»), Эдипа и Тиресия («Царь Эдип»), Эдипа и Полиника («Эдип Колонский»), Креонта и Гемона («Антигона»). Тут мы даже не замечаем, как оживленный или бурный разговор переходит в спор, в агон; до того естественен этот переход. Не всегда это можно сказать; вторая часть «Аянта» с ее двумя агонами, несомненно, грешит избытком в этом отношении, и равным образом посвященная Креонту часть «Эдипа Колонского» с ее тоже двумя агонами, из которых второй к тому же замедляет очень нужную погоню за похитителями дочерей Эдипа, на что обращает внимание сам Тезей. Попытки оправдания сделаны нами в соответственных местах – но, конечно, это оправдание для нас, а не для публики Софокла. Та ни в каком оправдании не нуждалась. Времена были возбужденные, сила и значение речи были тогда, можно сказать, впервые открыты. Сначала – софистическое движение, затем – деятельность Сократа; там – смелое утверждение Горгия, что об одном и том же можно сказать убедительную речь и за, и против; здесь – искусство спора, эристика, «сократический метод». Нет, мы можем быть уверены: та публика ни в каких оправданиях не нуждалась. С замиранием сердца прислушивалась она, что скажет Креонт и как ему ответит Эдип.

Прежде чем покончить с речью, следует указать на один ее элемент, который немало смущал современных критиков поэта, – именно на ее заключительный аккорд. К такому стремится каждая речь; где мы его не имеем – как, например, в молитве Эдипа («Эдип Колонский») – там она кажется нам не законченной, а оборванной.

Но у Софокла мы замечаем стремление – притом более, чем у его сподвижников, – давать этому заключительному аккорду форму изречения общего характера, сентенции, гномы. Эти гномы бывают у него часто оригинальны и глубокомысленны; еще чаще они, выражая известную мысль, дают ее однако в меткой, эпиграмматической форме; но иногда за ними ни того ни другого достоинства признать нельзя. Вот эти-то случаи и смущали критиков, подсказывая им знаменитую панацею – объявить то, что им не нравилось, подложным. Ныне от этого приема справедливо отказались: применять его пришлось бы слишком часто. Не будем же слишком требовательны и признаем за поэтом право пользоваться гномой просто – повторяя наше сравнение – как заключительным аккордом. Никто ведь не судит об оригинальности композитора по последним тактам его симфонии.