Страница 9 из 13
– Аль поделалось что?
– Телушка Гришакина сдохла… Еще три скотинки захворали. – Дух перевел, сказал: – Иди, Дунь, в хутор. Накажи Гришаке и остальным, чтоб пришли нонче… скотина, мол, захворала.
Наскорях покрылась Дунятка. Зашагала Дунятка через бугор от солнышка, ползущего из-за кургана.
Проводил ее Григорий и медленно пошел к базу.
Табун ушел в падинку, а около плетней лежали три телки. К полудню подохли все.
Мечется Григорий от табуна к базу: захворало еще две штуки…
Одна возле пруда на сыром иле упала; голову повернула к Гришке, мычит протяжно; глаза выпуклые слезой стекленеют, а у Гришки по щекам, от загара бронзовым, свои соленые слезы ползут.
На закате солнца пришла с хозяевами Дунятка…
Старый дед Артемыч сказал, трогая костылем недвижную телку:
– Шуршелка – болесть эта… Теперя начнет весь табун валять.
Шкуры ободрали, а туши закопали невдалеке от пруда. Земли сухой и черной насыпали свежий бугор.
А на другой день снова по дороге в хутор вышагивала Дунятка. Заболело сразу семь телят…
Дни уплывали черной чередою. Баз опустел. Пусто стало и на душе у Гришки. От полутораста голов осталось пятьдесят. Хозяева приезжали на арбах, обдирали издохших телят, ямы неглубокие рыли в падинке, землей кровянистые туши прикидывали и уезжали. А табун нехотя заходил на баз; телята ревели, чуя кровь и смерть, невидимо ползающую промеж них.
Зорями, когда пожелтевший Гришка отворял скрипучие ворота база, выходил табун на пастьбу и неизменно направлялся через присохшие холмы могил.
Запах разлагающегося мяса, пыль, вздернутая беснующимся скотом, рев, протяжный и беспомощный, и солнце, такое же горячее, в медлительном походе идущее через степь.
Приезжали охотники с хутора. Стреляли вокруг плетней база: хворь лютую пугали от база. А телята всё дохли, и с каждым днем редел и редел табун.
Начал замечать Гришка, что разрыты кое-какие могилы; кости обглоданные находил неподалеку; а табун, беспокойный по ночам, стал пугливый.
В тишине, ночами, вдруг разом распухал дикий рев… и табун, ломая плетни, метался по базу.
Телята повалили плетни, кучками переходили к шалашу. Спали возле огня, тяжело вздыхая и пережевывая траву.
Гришка не догадывался до тех пор, пока ночью не проснулся от собачьего бреха. На ходу надевая полушубок, выскочил из шалаша. Телята затерли его влажными от росы спинами.
Постоял у входа, собакам свистнул и в ответ услышал из Гадючьей балки разноголосый и надрывистый волчий вой. Из тернов, перепоясавших гору, басом откликнулся еще один…
Вошел в шалаш, жирник засветил.
– Дуня, слышишь?
Переливчатые голоса потухли вместе со звездами на заре.
Поутру приехали Игнат-мельник и Михей Нестеров. Григорий в шалаше чирики латал. Вошли старики. Дед Игнат шапку снял, щурясь от косых солнечных лучей, ползавших по земляному полу шалаша, руку поднял – перекреститься хотел на маленький портрет Ленина, висевший в углу. Разглядел и на полдороге торопливо сунул руку за спину; сплюнул злобно.
– Так-c… Иконы Божьей, значит, не имеешь?..
– Нет…
– А это кто же на святом месте находится?
– Ленин.
– То-то и беда наша… Бога нетути, и хворь тут как тут… Через эти самые дела и телятки-то передохли… О-хо-хо, Вседержитель наш милостивый…
– Теляты, дедушка, оттого дохли, что ветеринара не позвали.
– Жили раньше и без ветинара вашего… Ученый ты больно уж… Лоб бы свой нечистый крестил почаще, и ветинар не нужен был бы.
Михей Нестеров, ворочая глазами, выкрикнул:
– Сыми с переднего угла нехристя-то!.. Через тебя, поганца, богохульщика, стадо передохло!
Гришка побледнел слегка.
– Дома бы распоряжались… Рот-то нечего драть… Это вождь пролетариев…
Накочетился Михей Нестеров, багровея, орал:
– Миру служишь – по-нашему и делай!.. Знаем вас таких-то!.. Гляди, а то скоро управимся!
Вышли, нахлобучив шапки и не прощаясь.
Испуганная глядела на брата Дунятка.
А через день пришел из хутора кузнец Тихон – телушку свою проведать.
Сидел возле шалаша на корточках, цигарку курил, говорил, улыбаясь горько и криво:
– Житье наше поганое… Старого председателя сместили, управляет теперича Михея Нестерова зять. Ну вот и крутят на свой норов… Вчерась землю делили: как только кому из бедных достается добрая полоса, так зачинают передел делать. Опять на хребтину нам садятся богатеи… Позабрали они, Гришуха, всю добрую землицу. А нам суглинок остался… Вот она, песня-то какая…
До полуночи сидел у огня Григорий и на шафранных разлапистых листьях кукурузы углем выводил заскорузлые строки. Писал про неправильный раздел земли, писал, что вместо ветеринара боролись стрельбою с болезнью скота. И, отдавая пачку сухих исписанных кукурузных листьев Тихону-кузнецу, говорил:
– Доведется в округ сходить, то спросишь, где газету «Красную правду» печатают. Отдашь им вот это… Я разбористо писал, только не мни, а то уголь сотрешь…
Пальцами обожженными, от угля черными, бережно взял шуршащие листки кузнец и за пазуху возле сердца положил. Прощаясь, сказал с той же улыбкой:
– Пешком пойду в округ, может, там найду Советскую власть… Полтораста верст я за трое суток покрою. Через неделю, как вернуся, так гукну тебе…
Осень шла в дождях, в мокрости пасмурной.
Дунятка с утра ушла в хутор за харчами.
Телята паслись на угорье. Григорий, накинув зипун, ходил за ними следом, головку поблеклую придорожного татарника мял в ладонях задумчиво. Перед сумерками, короткими по-осеннему, с бугра съехали двое конных.
Чавкая копытами лошадей, подскакали к Григорию.
В одном опознал Григорий председателя – зятя Михея Нестерова, другой – сын Игната-мельника.
Лошади в мыле потном.
– Здорово, пастух!..
– Здравствуйте!..
– Мы к тебе приехали…
Перевесившись на седле, председатель долго расстегивал шинель пальцами иззябшими; достал желтый газетный лист, развернул на ветру.
– Ты писал это?
Заплясали у Григория его слова, с листьев кукурузных снятые, про передел земли, про падеж скота.
– Ну, пойдем с нами!
– Куда?
– А вот сюда, в балку… Поговорить надо… – Дергаются у председателя посинелые губы, глаза шныряют тяжело и нудно.
Улыбнулся Григорий:
– Говори тут.
– Можно и тут… коли хочешь…
Из кармана наган выхватил… Прохрипел, задергивая мордующуюся лошадь:
– Будешь в газетах писать, гадюка?
– За что ты?..
– За то, что через тебя под суд иду! Будешь кляузничать?.. Говори, коммунячий ублюдок!..
Не дождавшись ответа, выстрелил Григорию в рот, замкнутый молчанием.
Под ноги вздыбившейся лошади повалился Григорий, охнул, пальцами скрюченными выдернул клок порыжелой и влажной травы и затих.
С седла соскочил сын Игната-мельника, в пригоршню загреб ком черной земли и в рот, запенившийся пузырчатой кровью, напихал…
Широка степь и никем не измерена. Много по ней дорог и проследков. Темней темного ночь осенняя, а дождь следы лошадиных копыт начисто смоет…
Изморось. Сумерки. Дорога в степь.
Тому не тяжело идти, у кого за спиной сумчонка с краюхой ячменного хлеба да костыль в руках.
Идет Дунятка обочь дороги. Ветер полы рваной кофты рвет и в спину ее толкает порывами.
Степь кругом залегла неприветная, сумрачная. Смеркается.
Курган завиднелся невдалеке от дороги, а на нем шалаш с космами разметанного бурьяна.
Подошла походкой кривою, как будто пьяною, и на могилку осевшую легла вниз лицом.
Ночь…
Идет Дунятка по шляху наезженному, что лег прямиком к станции железнодорожной.
Легко ей идти, потому что в сумке, за спиною, краюха хлеба ячменного, затрепанная книжка со страницами, пропахшими горькой степной пылью, да Григория-брата рубаха холщовая.
Когда горечью набухнет сердце, когда слезы выжигают глаза, тогда где-нибудь, далеко от чужих глаз, достает она из сумки рубаху холщовую нестираную… Лицом припадает к ней и чувствует запах родного пота… И долго лежит неподвижно…