Страница 12 из 23
– Всего лишь пастух, – повторил Оук, понизив голос, и в его словах прозвучала печаль безысходности.
Мысли Габриэля обратились в прошлое, а взгляд – под ноги молодой особы, и тут только он заметил лежавший на земле узелок. Девушка, по-видимому, проследила за переменою в его лице и потому вкрадчиво произнесла:
– Вы ведь никому в приходе не скажете, что встретили меня здесь? Хотя бы день или два?
– Я буду молчать, раз ты об этом просишь.
– Вот спасибо! Я бедна и хочу, чтобы обо мне никто ничего не знал.
Девушка, умолкнув, поежилась.
– В такую ночь не помешало бы пальтишко, – заметил Габриэль. – Не лучше ли тебе укрыться в каком-нибудь доме?
– Ах, нет. Прошу вас, идите своею дорогой, а меня оставьте. Спасибо за добрые слова.
– Я пойду, – сказал Оук и, подумав, прибавил: – Если ты в затруднении, то, может, согласишься принять от меня этот пустяк? Всего только шиллинг, большим я помочь не могу.
– Да, приму, – благодарно проговорила девушка и протянула руку, а Габриэль протянул свою.
Несколько мгновений они искали в темноте ладони друг друга, чтобы передать монету, и за столь малое время произошло нечто, говорившее о многом. Пальцы Оука тронули запястье девушки, и он почувствовал, с какою трагической быстротою и силою бьется под кожей жилка. Точно так стучала кровь в жилах его ягнят, когда их гнали слишком быстро. Видно, незнакомка, как и они, принуждена была с чрезмерной расточительностью расходовать жизненные соки, которые у нее теперь почти иссякли, ежели судить по очертаниям субтильного тела.
– Что с тобою?
– Ничего.
– Но я вижу!
– Нет, нет, нет! Никому не говорите, что меня повстречали.
– Хорошо. Не скажу. Доброй ночи.
– Доброй ночи.
Девушка так и осталась неподвижно стоять у дерева, а Габриэль пошел в деревню Уэзербери, именуемую также Нижним Прудом. Ему казалось, будто, соприкоснувшись с незнакомым хрупким созданием, он погрузился во тьму глубочайшей скорби. Однако мудрость велит нам не слишком доверять впечатлениям, и Габриэль старался не думать более о той встрече.
Глава VIII
Солодовня. Беседа за кружкою. Известия
Солодовня Уоррена обнесена была старою стеной, увитой плющом. В столь поздний час Габриэль уже не мог разглядеть как следует самого строения, однако назначение последнего вполне угадывалось по контурам, темневшим на фоне неба. На коньке тростниковой крыши, нависавшей над стенами, высилось маленькое подобие башни из поперечных дощечек, сквозь которые струился пар, едва видимый в ночном воздухе. Окна в передней стене не было, зато дверь имела застекленное отверстие, и из него на поросшую плющом ограду лился уютный теплый свет. Изнутри доносились голоса. Подобно слепому Елиме-волхву[12], Оук вытянул руку и нащупал кожаный ремень, дернув за который поднял деревянную щеколду. Дверь распахнулась.
Помещение освещалось одной лишь печью, распространявшей над полом струи красноватого света, похожего на лучи заходящего солнца. На стенах вырисовывались тени, преувеличенно повторяющие каждую выпуклость и впадину на лицах собравшихся. На щербатых каменных плитах была протоптана дорожка, ведущая от двери к печке. С одной стороны располагалась длинная изогнутая скамья с высокою спинкой из неструганого дуба, а в дальнем углу стояла небольшая кровать, на которой часто леживал хозяин – солодовник.
Сейчас этот старец сидел у печи. Шапка снежно-белых волос и длинная борода венчали согбенную фигуру, подобно мху или лишайнику, разросшемуся на безлиственной яблоне. На солодовнике были штаны до колен и высокие шнурованные ботинки. Глаза его неотрывно глядели на огонь.
Нос Габриэля тотчас ощутил приятный сладковатый дух свежего солода. Разговор (шедший, по-видимому, о причине пожара) немедленно прекратился, и все присутствовавшие смерили вошедшего оценивающими взорами, что выразилось в наморщивании лбов и сужении глаз, словно бы от слишком яркого света. По завершении сей зрительной операции некоторые из крестьян раздумчиво протянули:
– А, так это, должно быть, новый пастух!
– Мы слыхали, как кто-то снаружи шарил по двери, да подумали, что это ветер гоняет листья. Входи, пастух. Милости просим, хотя и не знаем, как тебя звать.
– Я зовусь Габриэлем Оуком.
Заслышав это имя, седовласый солодовник, сидевший посередине, повернулся, как поворачивается проржавелый кран.
– Не может быть, чтобы ты был внук Гейбла Оука из Норкомба!
Сие восклицание выражало удивление, и всем присутствовавшим надлежало понимать его именно так, а отнюдь не в буквальном смысле.
– Моего отца, как и моего деда, тоже звали Габриэлем, – спокойно ответствовал Оук.
– То-то я подумал, что лицо твое мне знакомо, когда увидал тебя на риге! Ей-богу, подумал! Куда путь держишь, пастух?
– Подумываю обосноваться здесь, – сказал мистер Оук.
– Много лет я знал твоего деда! – продолжал солодовник, причем слова сыпались из него сами собою, будто под действием инерции.
– В самом деле?
– И бабушку!
– И ее?
– И отца твоего знал мальчишкой. Они с моим Джейкобом были названые братья. Правду я говорю, Джейкоб?
– А то! – откликнулся сын солодовника – молодой человек лет шестидесяти пяти, чья голова наполовину полысела, а рот лишился едва ли не всех зубов, кроме верхнего левого резца, торчавшего горделиво, как маяк на пустынном берегу. – Только Джо водился с ним больше моего. Зато Уильям, мой сын, покуда не уехал из Норкомба, должно быть, знал вот этого самого парня. Верно, Билли?
– Нет, его знал Эндрю, – отозвался Билли – дитя лет сорока, в чьем угрюмом теле помещалась, очевидно, веселая душа.
Усы его кое-где приобрели уже голубовато-серый оттенок, сделавшись похожими на мех шиншиллы.
– Я помню Эндрю, – сказал Оук. – Он жил у нас в деревне, когда я был совсем еще ребенком.
– Мы с младшей дочкой Лидди ездили давеча моего внука крестить, – продолжил Билли. – Как раз об их семье разговор зашел. То было Сретение, и беднякам раздавали гроши из церковных сборов. Все они в ризницу поплелись. Так мы потому и вспомнили ихнее семейство, что они тоже бедные были.
– Давай-ка, пастух, пропустим с тобою по хорошему глотку! Всего по глоточку – о чем и говорить? – произнес солодовник, отводя от печи глаза (от многолетнего глядения на огонь они помутнели и сделались красными, как киноварь). – Джейкоб, давай сюда господипомилуй! Да погляди, не простыла ли!
Джейкоб склонился над большой двуручной кружкой, именуемой господипомилуй. Она стояла на углях, закоптелая, потрескавшаяся от жара и покрытая накипью – особенно в углах над ручками, откуда, по всей вероятности, годами не счищали хмельную пену, запекшуюся вместе с золой. Однако для завсегдатаев солодовни это, как видно, не являлось недостатком: кромка кружки была отполирована ими до блеска. Отчего в деревне Уэзербери и ее окрестностях сей сосуд получил название «господипомилуй», доподлинно неизвестно. Возможно, из-за внушительных размеров: выпивохе, видевшему его дно, впоследствии надлежало каяться.
Джейкоб, которому велено было проверить, горяча ли брага, деловито погрузил в нее указательный палец на манер термометра. Провозгласив, что питье разогрето в самый раз, он снял «господипомилуй» с углей и учтиво обмахнул донце полою своего кафтана, ибо Оук был гостем, пришедшим издалека.
– Чистую кружку для пастуха! – распорядился хозяин.
– Что вы, какая в том нужда?! – возразил Габриэль тоном деликатной укоризны. – Я грязи не гнушаюсь, ежели она чистая и я знаю, откуда она взялась. – Приняв «господипомилуй», он отпил столько, что содержимое убыло на дюйм или поболе, а затем, как полагалось, передал кружку сидевшему рядом. – К чему утруждать соседей мытьем посуды, когда у них и без того работы по горло! – заключил Габриэль, переведя дух, что обыкновенно бывает необходимо после хорошего глотка.
– Вижу, малый ты разумный и учтивый, – сказал Джейкоб.
12
Ослепление иудейского лжепророка Елимы, пытавшегося отвратить проконсула Сергия Павла от веры, описано в книге Деяний апостолов (13:6–12).