Страница 3 из 9
Он поймал себя на том, что снова стоит перед дверью мастерской, прислушиваясь к голосам – ворчливому басу старухи и резковатому, притягательно молодому голосу женщины:
– Отчего вам и в самом деле не писать воспоминаний?
– Оттого, что я ненавижу этот жанр, эти сплетни о великих, обязательно с подробностями, вроде с кем он в то время жил и чем болел, словно все это имеет к искусству хоть какое-то отношение… Когда они попросили меня написать воспоминания о Модильяни, я послала их к черту. Что я могла написать: что в начале войны мы жили в одном дворе на Монпарнасе и иногда ходили вместе обедать в соседний ресторанчик? Что он был молчалив и кололся кокаином? Что однажды он сказал мне: «У вас независимая походка» – на что я ответила: «С чего бы ей быть зависимой, если каждый месяц мне присылают двести франков?.,»
Женщина опять расхохоталась, звонко, весело. Он толкнул дверь и вошел.
– Полундра, – сказала старуха, – Петька явился. Сейчас браниться начнет.
Она сидела в кресле, напряженно стараясь не двигаться – позировала. Напротив и чуть сбоку сидел за этюдником Матвей, хмурый, как всегда, когда работал. Он поднял голову, кивнул и снова уткнулся в палитру, переводя жесткий взгляд с холста на модель.
На Матвея всегда хотелось долго смотреть – он завораживал своей отрешенностью. Не было в нем взбаламученности, суетливости этой, когда каждым словом что-то кому-то доказывают. Похоже, он истово верил в свое предназначение и нес в себе талант с осторожным достоинством, оберегая его от разрушений, которые часто наносит жизнь. Просто жизнь, как она есть…
По мастерской разгуливала молодая женщина. Аи-яй-яй, вот вам и супруга – не знает, что Матвей терпеть не может, когда во время работы кто-то слоняется за спиною. Вот вам и распределение отношений внутри семьи.
На обшарпанном, без скатерти круглом столе лежали в плетенке дорогие конфеты и печенье, стояла масленка, тарелка с нарезанным хлебом. Неужели старуха успела занять денег? Когда? И кто успел сбегать в магазин? Не Матвей же – его нельзя обременять мирскими заботами.
– Петя, глянь, какую модель отхватил себе Матвей, – сказала старуха. – Простите, милая, опять забыла ваше имя?
– Нина, – невозмутимо ответила женщина. – А впрочем, зовите, как вам удобно.
Отлично. Вполне в духе могучей старухи – двадцать раз переспрашивать имя. Такое может вынести не каждый человек.
– Я слышал, не только модель, – он любезно скривил губы, – но и жену.
– Ну, это – так, заодно, – быстро ответила она, не глядя на Петю. – Между прочим…
У нее хорошая реакция, и, кажется, она не глупа, если не надулась на старуху за бестактность… Можно ли назвать ее красивой? Пожалуй, да, хотя ему нравятся женщины другого типа. У этой слишком подвижное лицо, слишком энергичная мимика. И глаза очень живые и очень трезвые. Для женщины – слишком трезвые. Неги – вот чего ей не достает…
– Нина очень черная, ты не находишь, Петя?
«Старая дура, вот ты кто».
– Это называется – брюнетка, Анна Борисовна, – сухо ответил он.
– Да, слишком черная. Но для живописи это хорошо, – добавила старуха.
Матвей поднял голову и улыбнулся жене.
– У меня цыгане в роду, – спокойно пояснила Нина.
– А, понятно, почему вы так красиво, так самозабвенно курите… Но цыганки прежде курили трубку. Вы попробуйте, получится оригинально… А я никогда не была ханжой. Я и пила бы, и курила, но у меня всю жизнь было слабое сердце.
– Со слабым сердцем до вашего возраста не доживают, – заметил Петя едко.
Нина ходила вдоль стеллажей, уставленных скульптурами.
– Это Паустовский? – спрашивала она. – Верно? – И удовлетворенно кивала. – А это Брюсов. Да? Он позировал вам? В каком году?
– А черт его знает, не помню, – отвечала старуха не поворачивая головы.
– Паустовский – в пятьдесят девятом, Брюсов – в двадцать первом, – сказал Петя.
Он ненавидел, когда старуха прикидывалась, будто ей все равно, что думают о ее работах. Впрочем, он несправедлив: старуха никогда не прикидывается ни перед кем. Она естественна в любых обстоятельствах. Просто сейчас она поглощена таинством сотворения портрета. Она позирует великому Матвею.
– Черт! – пробормотал Матвей, хмурясь. – Темно… На сегодня – все, Анна Борисовна. – Он помедлил, положил на холст еще два мазка и, яростно оторвав кусок от газеты, принялся скрести мастихином палитру.
Нина остановилась за его спиной и долго глядела в холст.
– Плохо, плохо… И эта кофта ядовито-зеленая! – добавил Матвей, – Анна Борисовна, неужели другой нет?
– Нет, милый. Вы же знаете, я – женщина-урод, никогда не интересовалась тряпками. Это, разумеется патология. Нина, вы интересуетесь тряпками?
– Конечно!
– Ну а я всю жизнь была уродом. В Париж приехала в старой юбке, вывезенной из Ростова. Вообще одета была, по всей видимости, ужасно. Носила я тогда две косы, а со лба свисала длинная прядь. Когда по утрам шла в студию – лепить, то рабочие на Монпарнасе часто хватали меня за эту прядь и весело предлагали: идем со мной спать. Представляете, на кого я была похожа!..
– В каком году это было? – живо спросила Нина.
– Это было… Бы будете смеяться – это было в четырнадцатом году… Матвей, ну покажите же портрет!
– Да там еще смотреть не на что, Анна Борисовна! – Он действительно был недоволен портретом. Матвей, как и старуха, никогда не прикидывался. Он неохотно снял портрет с этюдника и поставил на пол, к столу, против окна. И отошел опять – чистить палитру.
Старуха нащупала палку, тяжело поднялась с кресла и, доковыляв до раскладушки, опустилась на нее, шумно дыша. Минут пять она молча разглядывала подмалевок.
– Смотрите-ка, это рыло еще что-то о себе воображает, – бормотала она, всматриваясь в свое лицо на портрете. – Да… рука Матвея уже видна.,. Нина, вы знаете, что Матвей – гений?
– Других не держим, – ответила та невозмутимо.
– Анна Борисовна, я же просил! – поморщился Матвей. Он не кокетничал. Кажется, этими вечными провозглашениями Матвеевой гениальности старуха осточертела ему.
– Да, гений, – твердо продолжала старуха, не обращая внимания на его гримасу. – Художник масштаба эпохи Возрождения.