Страница 2 из 24
Спустя две ночи после поцелуя на улице Риволи ты отдалась мне. Несомненно, ты отдалась потому, что я тебя об этом просил, и потому, что твоя роль в нашей истории уже требовала этого: создалась ситуация, в которой ты уступала. На какой-то момент ты забылась в удовольствии так, как всегда умела забываться на сцене. Ты так хотела полюбить этого мужчину, найти себя в нем. Найти себя! Но этот мужчина, как и другие, не дал тебе времени для того, чтобы открыть это желание, — несомненно, затаившееся в глубине твоей души, как чистое золото или диамант в оболочке твоего беспокойства — и тогда оно заставило бы тебя сказать, если бы ты его обнаружила: «Вот кто я есть. Это желание — это наконец-то я!»
Почему я не смог подождать? Почему я тоже позволил твоей роли вовлечь меня в эту историю из-за того, что ситуация казалась мне знакомой, виденной прежде? Я так тебя любил — и все же соблазнил тебя и взял тебя так банально! Ты никогда до конца мне этого не простила. Я думаю, что у меня был шанс: ты ждала от меня больше, чем от кого-либо другого. Ты надеялась, что именно я открою тебе то, что оставалось скрытым от твоих собственных глаз. Но и этот мужчина, в конечном счете, как обнаружилось, не отличался от других. Вместо того чтобы искать то, что ему предлагалось с такой искренностью, он удовлетворился тем, в чем ему не отказывали.
Ты заснула в моих объятиях, как мне показалось, такой счастливой. Голова на моей груди. Я же не мог спать: ты мне доверила твой сон, такой спокойный, такой глубокий, должно быть, слишком глубокий, похожий на ребенка, которого ты как бы дала мне подержать, и я чувствовал на своей груди тяжесть этого покоя и думал, что охраняю его. Я не знал, что это ты уже начала от меня убегать. Что твой сон был самым большим твоим счастьем: как и на сцене, тут ты находила забвение самой себя. Потом ты переходила от одного к другому, если можно так сказать, не видя меня. И мне не удавалось остановить тебя в твоем бегстве. Я говорил тебе о жизни, но ты уже больше не хотела меня слушать. Что я открыл тебе в жизни? Что я открыл тебе нового по сравнению с другими? Что тебя желают? Домогаются тебя? С первой же ночи ты почувствовала себя пленницей моей любви.
Тогда ты жила в комнате под самой крышей. На стенах были обои с цветами. Самыми маленькими цветами были красные розы. Самыми крупными были пятна от сырости. На подоконнике тоже были цветы. Живые и сухие, ибо ты забывала их поливать: все это тоже было похоже на то, о чем поют в песнях. Нужно было перешагивать через клошара, спавшего под козырьком подъезда, стараясь не разбудить его слишком громким разговором, а не то он начинал бросать в нас пустые консервные банки или, реже, — свои старые, стоптанные башмаки, и всегда осыпал нас проклятиями, доносившимися до самого твоего восьмого этажа. Ты говорила, что он является старейшим обитателем дома и, следовательно, вполне резонно хочет к себе уважения.
Ты стучала два раза в перегородку за твоей кроватью, чтобы предупредить соседку о своем возвращении, поскольку она, как ты объясняла, не засыпала до твоего прихода: всегда беспокоилась о тебе. Она служила няней трем поколениям одной семьи. Она уже была очень старой, но ей по-прежнему нужно было следить за каким-нибудь ребенком, и ребенком, которого она нашла, была ты.
Мы пригласили ее пообедать, чтобы она со мной познакомилась. Площадь Бастилии. Неподалеку от дома, так как она боялась Парижа, в котором жила с пятнадцати лет, но так ни разу и не осмелилась спуститься в метро. Еще стояла хорошая погода, ты помнишь? Мы обедали на террасе. Старую даму слепило солнце, и мы открыли зонт. Но она так и осталась ослепленной в течение всего нашего обеда и болезненно моргала глазами, потому что все никак не могла прийти в себя оттого, что оказалась там. Ее хозяева за полвека ни разу не сводили ее в ресторан; даже во время поездок она оставалась в машине, и ей туда приносили бутерброд.
Позже она сказала тебе, что «выгляжу я вполне серьезно, что у меня внешность приличного человека», и успокоилась за тебя. Тогда ты тоже успокоилась. Если бы ты точно так же могла бы успокоить на свой счет всех тех, кто думал о тебе, и даже тех, кто тебя не знал, и, может быть, все человечество, то ты стала бы, наконец, счастливой. Чего же ты все-таки боялась? Кого опасалась разочаровать? Какого грозного бога, гнев которого ты уже испытывала, тщетно ожидая наказания, которому он даже не захотел тебя подвергнуть? В чем заключалась твоя вина? Я-то знал, что ты была невиновна, до безумия невиновна. Как же я не смог тебе это показать? Как же получилось, что я не стал тем, кто, в конце концов, успокоил бы тебя?
Однако я попросил тебя переехать жить ко мне. Это было так же глупо, как, скажем, желание снять маленькие красные розы с обоев. У меня было гораздо просторнее. И гораздо комфортабельнее. Я говорил даже — красивее.
Ты приехала. Ты не осмелилась сказать «нет» — так же, как не осмеливалась желать. По сути, ничто не связывало тебя ни с обоями «в цветочек», ни даже — может быть — с твоей старой соседкой. Ты обещала часто навещать ее — и ты действительно ее навещала, но не потому, что тебе и вправду ее не хватало, нет, ты боялась, что ей будет не хватать тебя. Ты всегда боялась кому-нибудь причинить боль. Потому-то ты и переехала жить ко мне: ты догадалась, что я бы огорчился, если бы ты отказалась. Когда ты плачешь, то плачешь оттого, что думаешь, будто сделала другому человеку больно. Мне нетрудно себе представить, что сегодня ты переживаешь из-за меня. А переживала ли ты когда-нибудь из-за самой себя? Задумывалась ли ты об этом?
Нет, ты не была привязана к той маленькой комнате. Точно так же ты не была привязана и ни к одному мужчине. Ты была очень молода, но у тебя уже было несколько любовников. Ты позволяла им любить себя, так как они твердили, что не могут без тебя жить. Ты признавалась мне, что у тебя остались о них только нехорошие воспоминания: особенно воспоминания о том зле, которое ты им причинила, сначала позволяя любить себя, а потом — когда тебе становилось совсем невмоготу от ощущения своей несвободы — покидая их.
Догадывался ли я о том, что ты привязалась ко мне нисколько не больше, чем к другим своим любовникам? Ведь и я тоже сделал тебя своей пленницей. Не сделав при этом ничего такого, чего не делали бы другие. Ты поселилась у меня. Ты купила цветы и растения, сочтя «несколько холодноватой» мою квартиру холостяка. Ты никогда не забывала поливать эти растения и цветы, потому что считала, что они не твои, а коли так, то необходимо о них заботиться. В первый день ты даже решила вымыть окна. Я думал, что ты таким образом вступаешь во владение помещением. Вовсе нет! Ты лишь хотела доставить мне удовольствие и старательно чистила прутья своей клетки.
Ты уже примирилась с тем, что вскоре я, как и другие, стану нехорошим воспоминанием: еще одним воспоминанием о бог знает каком проступке! Но вина-то была моя, понимаешь ли ты это? Я полагал, что, сотрясая тебя в твоем странном сне без желаний, пробуждаю в тебе любовь. Но, как и другие, я лишь вызвал твое беспокойство. Я показал себя настойчивым, влюбленным, экзальтированным. Я действительно был таким. Но ты видела только страдание, которому ты могла положить конец. Я чувствовал это, и что-то во мне пыталось воспользоваться твоей слабостью, той огромной жалостью, которую ты испытываешь к другим людям, заменяющей тебе любовь к самой себе. Я сделал это — я, который хотел освободить тебя от твоего вечного беспокойства. Но ты ждала другого! Как назвать то, чего ты от меня ждала? Немного большего уважения?
Через две недели я захотел, чтобы ты представила меня своей семье — там, в Эльзасе, откуда ты приехала. Зачем так срочно? Я говорил — чтобы укрепить связь между нами. Да, я так говорил. Иногда лучший способ скрыть свои намерения — это высказать их вслух: я искал способ привязать тебя к себе.
Ты была довольна, поскольку у меня был такой довольный вид! И мы отправились на неделю в Эльзас. Мы увидели твоих родителей только в последний день. Ты говорила, что сначала мне нужно открыть «остальное»: виноградники, старые фахверковые дома, тяжелые громадины Вогезских гор вдалеке. И день за днем я чувствовал, как среди этих дешевых почтовых открыток в тебе нарастает тревога, но возвращаться назад было слишком поздно. Сам я ничего больше сделать не мог. Ты снова не сумела сказать мне «нет», и я вторгся в твою частную жизнь.