Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 24



Беру книгу. Проходит час, в течение которого не удается прочитать ни строчки. Тогда я захлопываю ее. Мне не скучно, время проходит очень быстро, так же быстро, как мысли, бегущие в голове по кругу, как лошади в манеже. Все те же нескончаемые мысли, все та же ностальгия, все те же тревоги и хотелось бы устать от них, но приходит ночь и забываешь даже зажечь лампу, так как манеж все время блестит безжалостным светом своих гирлянд, и никакая усталость не приходит, и тысячный круг завораживает так же, как и первый! Вечная свежесть тревоги! Обволакивающий свет страдания!

Ждать, ждать неизвестно чего до отупения, а потом мало-помалу начать понимать, что та, которую ты еще несколько ночей назад держал в своих объятиях, отныне и навсегда недоступна тебе — каждый, наверное, пережил это самое обычное из страданий, и каждый извлекает из этого один и тот же опыт, каждый делает одни и те же жесты, ощущая одинаковую растерянность, одинаковое одиночество, каждый вдруг обнаруживает свою неспособность совершать самые простые действия, перестает вдруг есть или спать! Но это страдание является одновременно и уникальным, таким же, как опыт смерти, и каждому предстоит разгадывать его слово за словом.

Время начинает течь так же быстро, как во сне, даже если иные мгновения стоят целых дней, как это бывает во сне. В результате не прошло и недели как я очутился на борту маленькой яхты моих друзей Б. в обществе еще одной пары где-то поблизости от Порто-Веккьо. Меня взяли в плавание из любезности, узнав о моих неурядицах и выслушав по телефону изложенный без особой стыдливости рассказ о моем горе. Планировался круиз вокруг Корсики. Зажатый на целый месяц между небом и морем на двенадцати метрах небольшого судна, я не должен был бы иметь ни возможности, ни, быть может, соблазна позвонить моей возлюбленной, и уж тем более — возможности отправиться к ней: мой друг Б. как бы привязал меня к мачте, чтобы я, подобно Одиссею, смог бы устоять, внимая пению сирен. Но безжалостное солнце, обрушивавшееся на палубу, словно какой-то град, скоро обнажило мою тревогу, не оставило от моего первоначального и недолгого мужества, от моей воли ничего, кроме иссохшего скелета. К тому же две дамы занялись моим излечением с поистине удручающей заботливостью, тяжесть которой добавлялась к тяжести жары: что у меня могло быть общего, — восклицали они, — с этой комедианткой, кстати, слишком молодой для меня, которой, в довершение ко всему, явно не хватало зрелости? Мои подруги решили найти мне настоящую спутницу жизни. Они искали среди своих знакомых, среди коллег по работе какую-нибудь симпатичную вдову или привлекательную разведенную женщину, которая подошла бы мне не в пример лучше. Эти добрые души перелистывали свои записные книжки, подвергая анализу каждую кандидатуру и по ходу дела доводя до моего сведения свои комментарии: такая-то могла бы заинтересовать меня своими привлекательными формами, но ее нос был явно длинноват, у другой после многочисленных беременностей отвисла грудь и к тому же остался шрам после кесарева сечения, а еще одна, самая красивая, к несчастью, имела «куриные мозги».

Как я ни протестовал, меня заставили пройти этот «двор чудес» вдоль и поперек — на двенадцатиметровой палубе не могло быть и речи о спасительном бегстве. Впрочем, в том граничившем с отчаянием состоянии, в каком я находился, меня вывело бы из себя даже самое возвышенное создание. Я очень сожалел о том, что рассказал своим друзьям о своем разрыве, что обнаружил перед ними свою печаль, что попросил у них помощи и принял их приглашение, поставившее меня в зависимость от слегка каннибальской любезности двух женщин и от их ужасно вульгарного желания «как можно скорее пристроить меня». Понимали ли они, что я страдал, что я задавался вопросом, как жить в ближайшие месяцы, в ближайшие и более отдаленные годы? Как, под каким соусом они сами любили своих мужей? Если бы они расстались с ними, то неужели они точно так же думали бы о том, как бы поскорее «пристроиться»? Неужели любимое существо можно поменять так же, как меняют разбитую машину? Неужели здесь все сводится к тому, чтобы найти хорошую модель?

Иногда в поле зрения возникал берег, и я с тоской смотрел на твердую землю, где пространство столь обширно, где тишина может быть глубокой-глубокой. Моя пытка усиливалась от того, что я не имел никакой возможности уединиться. Я прыгнул бы с яхты и добрался до берега, если бы был в состоянии до него доплыть. Наконец, мы сделали остановку: маленькая бухта, три или четыре дома, ресторан с несколькими комнатами — как раз то, что мне требовалось, чтобы покинуть компанию моих добровольных мучителей. Они оставили меня на скалах и, рассердившись, тут же поплыли дальше.

У меня не было никакого плана. И мне было безразлично, где продолжать свой «отдых»: мне важно было только не находиться больше на яхте. Но возвращаться в Париж я тоже не хотел: у меня возник бы сильный соблазн позвонить моей возлюбленной или — кто знает — броситься в машину, чтобы успеть на последние представления. А тут, в этом месте, настолько чужом, что никакие воспоминания не связывали меня с моей подругой, в этом месте, тем самым напоминавшем мне о том мире, в котором мне предстояло теперь жить, я чувствовал себя, по крайней мере, в безопасности.



Комната над бистро, которую я занимал, выходила на балкон, нависающий над террасой и над полдюжиной зонтиков. Чуть дальше, под платанами, весь вечер сменяли друг друга на своей песчаной площадке игроки в шары. Стены вокруг меня были побелены известью. В одном из углов, над маленьким туалетным столиком, висело зеркало. Напротив моей кровати с железными прутьями, пружинная сетка которой будила меня своим скрипом всякий раз, когда я думал, что наконец-то обрел сон, была приколота к стене старая афиша железнодорожной магистрали Париж — Лион — Средиземноморье, изображавшая вокзал в Антибах: вместе с зеркалом эта афиша составляла единственное украшение комнаты. Шкаф из болотной сосны и деревянный стол, выкрашенный, как и приставленный к нему стул, в небесно-голубой цвет, довершали меблировку помещения. Я проводил там жаркие часы дня, купаясь в своей ностальгии, как в старом поту. Слава Богу, в комнате не было телефона, и я повторял, как заученную молитву, не беспокоясь больше об его смысле, свое драконовское решение, запрещавшее мне спускаться в зал, чтобы попросить разрешения оттуда позвонить. Поскольку балконная дверь была открыта, я слышал голоса клиентов, сидевших на террасе или игроков в шары. Эти беседы, эти отзвуки голосов, казавшихся удивительно близкими, усиливали мое ощущение одиночества. Теперь я воспринимал весь мир, от балкона и до самой бесконечности, лишь как тягостное вторжение. Все, что не было воспоминанием о моей возлюбленной, теперь казалось мне враждебным. Но мысли о ней тоже не приносили мне ничего, кроме новой пытки. Хотел ли я излечиться от своей страсти? Я лишь наказывал себя за то, что не был любим.

Мне не хватает смелости. Мне всегда не хватало той энергии, которая обычно позволяет другим развязывать узы, которые их душат. Я же способен только на героические и непоправимые решения, о которых я начинаю жалеть уже через час, ибо они были приняты вопреки моей воле только для того, чтобы наказать себя за трусость. Моя жизнь полна ловушек, которые я сам себе расставил в те минуты, когда разыгрывал перед самим собой комедию, в которой у меня была роль решительного человека.

Место, где я оказался, значило для меня совсем мало: я бы не узнал его на карте. Я сидел там, как те кошки, что забираются на самую высокую ветку дерева, а потом не знают, как спуститься вниз. По вечерам кое-какие корабли бросали за скалами якоря. Корабли, как тот, что привез меня, корабли с людьми, говорившими, должно быть, о проходящей любви, о женщинах, которые вас покидают или утомляют, о слишком коротких отпусках…

У меня же была одна-единственная мысль, одна-единственная цель: вся моя воля была направлена на то, чтобы удержать себя и не ринуться стремглав к первому попавшемуся телефону, чтобы не набрать запретный номер. Потому что моя возлюбленная изменяла мне? Сегодня я пытаюсь поверить в то, что, быть может, ничего и не было; ведь достаточно вспомнить, насколько она была лишена каких-либо желаний. Но гораздо чаще мне приходит в голову мысль, что это ее равнодушие к самой себе, это ее странное забвение только что полученного удовольствия заставляли ее, скорее всего, соглашаться даже на то, чего она не желала. Ее воображение погружалось в какое-то оцепенение всякий раз, когда к ней приближался мужчина. Она не отвергала авансов, ибо, чем более ясным было предложение, тем менее она казалась способной понять, что же ей предлагают. Но если беспечность ее воображения лишала ее защиты или, во всяком случае, лишала ее той притворной внешней стыдливости, что встречается обычно у женщин, то временная летаргия в ней того, что принято называть «нравственным сознанием», никоим образом не влекла за собой сна плоти. Казалось, она не сохраняла никаких воспоминаний о прошлых удовольствиях, и эта чудесная амнезия возвращала ее полную девственность после каждого из наших объятий. Поэтому каждое последующее объятие заставало ее тело младенчески нетронутым, отчего удовольствие лишь усиливалось, становясь постоянно обновляемым сюрпризом.