Страница 10 из 24
В тринадцать лет она пробуждала нежность и казалась забавной. Ей дарили утенка, бесплатно катали на автомобильчиках в аттракционах… Позднее она стала вызывать сильные страсти, у нее появились любовники. Всякий раз — не совсем по ее воле, ибо ей не хватало духа сказать «нет», признаться в том, что она ничего не хочет, что она ничего ни от кого не ждет, и эти любовные истории, порожденные непроизвольным и трогательным зрелищем ее вечного смятения, были все как одна обречены: ее одиночество, ее смутное отвращение к самой себе всегда оказывались сильнее наивных усилий тех, кто пытался принести ей исцеление. И тогда смущение уступало у нее место обиде. Сам того не замечая, любовник вдруг становился для нее противником. Она переставала видеть что бы то ни было, кроме некой довлеющей над ней власти и докучливой ответственности, которую ей навязывали. Чем больше страсти, чем больше искренности и бескорыстия обнаруживал любовник, тем сильнее она чувствовала себя обманутой, загнанной в ловушку. Но одновременно она испытывала и чувство жалости. Ее легко было взволновать. Вплоть до самого момента разрыва отношений она могла с видимым интересом выслушивать то, что говорил собеседник о планах, которые строились для нее, для них обоих. Возможно, она даже пыталась поверить в эти планы. И разумеется, уже испытывала ужасные угрызения совести, когда уже не думала ни о чем другом, кроме как о том, чтобы расстаться, ибо боялась ранить несчастного, который поверил, который все еще верил в их будущее.
Один из ее любовников так и не оправился от такого удара. Испытывал ли он те же чувства, что и я сегодня, признавая бесполезность любви, которую я питал к моей возлюбленной, бесполезность слов, которые я ей говорил и призрачность моего счастья в тот миг, когда она трепетала в моих объятиях, — лишь для того, чтобы найти эфемерное облегчение своему одиночеству?
Иногда она рассказывала мне об этом мужчине, который продолжал писать ей письма по прошествии нескольких лет и которого она обнаруживала перед дверью своей гримерной после спектакля — он умолял ее не прогонять его, выслушать его в последний раз. Она признавалась мне, что никогда не любила его, что испытывала к нему лишь немного нежности, что отдалась ему лишь потому, что он нравился ей столько же, сколько любой другой, и что оставалась с ним потом лишь в надежде, что он сам в конце концов устанет от нее, от ее капризов, от ее нескрываемого, как она полагала, равнодушия.
От ее равнодушия? Все же не совсем равнодушия, поскольку, даже не испытывая любви, она обнаруживала неспособность порвать из-за этого отношения. Страсть, объектом которой она была, удерживала ее. Она испытывала ее тиранию. Но у нее была потребность в этой тирании — чтобы жить и переходить от одного дня к другому без особых страданий. Она не имела желаний. Поэтому ей приходилось довольствоваться чувством долга и угрызениями совести.
«Но неужели этот мужчина, — неустанно спрашивал я ее, — не понимал, что ты никогда не любила его?» Нет, он не отдавал себе в этом отчета. Она не была жестокой. Она оставляла ему иллюзии, поскольку у него не хватало сил от них отказаться. Ну а как со мной в таком случае? До конца своей жизни буду задаваться вопросом, испытывала ли ты ко мне любовь или всего-навсего позволяла мне пребывать в моем заблуждении, как тому мужчине, потому что мне тоже не хватало смелости признать твое отчуждение тем, чем оно было на самом деле: равнодушием.
Я никогда не узнаю, любила ли ты меня хоть один день — а это значит, что я ничего о тебе не знаю. Ты ушла? Обладай я благоразумием, я сказал бы себе, что достаточно и такого ответа: я знаю о тебе то, что ты ушла. Ты не обрела со мной счастья. Действительно, нужно ли мне искать другие причины?
Но уход никогда не убеждает того, кто остается: именно оно, это бегство нуждается в объяснении. И именно этого объяснения я больше всего боюсь. Если я с таким упорством и такой неискренностью задаю себе вопросы о мотивах, побудивших тебя уйти, если я вспоминаю о твоей хрупкости, о твоей тяге к несчастью, то делаю я это лишь для того, чтобы утаить гораздо более вероятную и гораздо более простую причину: ты больше не любила меня, ты не любила меня, вот и все.
Быть может, мне удастся убедить себя, что все это — не больше, чем недоразумение, что ничто еще не потеряно безвозвратно, что просто я не сумел разглядеть тайную и болезненную страсть, которую ты испытываешь ко мне в глубине своего одиночества. И тогда, в один прекрасный день, ты увидишь меня перед дверью своей гримерной — меня тоже.
Я знаю, ты найдешь нужные слова, чтобы утешить меня. Если будет нужно, я подскажу их тебе, и на какой-то момент ты поверишь в то, что сама их мне сказала — настолько велик твой страх ранить человека, причинить ему боль.
В своем смятении ты была трогательной, но по этой же самой причине и недоступной. Ты так хотела дать то, чего от тебя ждали, так хотела не разочаровывать, не делать никого слишком несчастным! Поэтому ты соглашалась с небывалой легкостью на все, а в результате не давала ничего. Если бы я сегодня вдруг нашел бы тебя и подошел бы к тебе с намерением поцеловать, то — увы, я слишком хорошо это знаю — ты подставила бы мне свои губы. Однажды ты ушла. И ты будешь уходить всякий раз, когда чересчур сильно будешь ощущать ужас и стыд оттого, что не умеешь отказывать.
Я не пойду к дверям твоей гримерной. Я постараюсь, чтобы у меня хватило мужества хотя бы на это. Постараюсь сохранить в памяти свое презрение к тому мужчине, возникавшее у меня всякий раз, когда ты мне говорила: «Сегодня вечером он опять приходил». Попробую сохранить свое презрение и свой гнев на этого мужчину, стать похожим на которого мне отныне было бы так легко. Знаешь ли ты, что свела его с ума тем, что давала ему все, — притом, что он ни на миг не мог забыть о том, что ты делаешь это вопреки своей воле?
До такой степени униженным ощущал себя он, принимая милости от тебя, даровавшей их ему лишь постольку, поскольку ты видела его страдания? До такой степени, что не возникало ли у него даже желания убить тебя, чтобы смыть свой позор, как у насильника, который в конце убивает свою жертву? Несколько раз ты делилась со мной своими опасениями на этот счет: «Этот мужчина кончит тем, что убьет меня, — говорила ты, — потому что он не может оторваться от меня, и таким образом получается, что я испортила ему всю жизнь». Ну а что же он получал от тебя в твоей гримерной, коль скоро он продолжал приходить туда снова и снова? Действительно ли у него не было больше надежды или, может быть, ты опять пыталась защитить его от жестокой правды, которую открыла мне, полагая, что этим ты меня успокаиваешь: «Я его больше не люблю. Я его никогда не любила».
Скорее всего, и меня ты тоже никогда не любила.
Однажды я увидел его — того, с кем опасаюсь вдруг посоперничать в позоре. На платформе, к которой приходил твой поезд. На Восточном вокзале. Я видел вас обоих: тебя, выходившую из вагона, и его, ожидавшего на перроне, ожидавшего тебя, как и я. Ты узнала нас одновременно: его, стоявшего перед дверью купе, и меня, приближавшегося. Я резко остановился, ты побледнела. Ты мне вдруг показалась такой растерянной, такой затравленной, что мне стало стыдно участвовать в этой сцене, в этом своеобразном убийстве, и я ушел. Я вернулся домой. Я оставил тебя с ним. Мне было жалко тебя, себя и даже его. Я считал минуты. Ты пришла два часа спустя. «Да, конечно, это был он, — сказала ты мне. — Я благодарна тебе за то, что ты дал мне время, чтобы успокоить его».
— Да нет же! — закричал я. — Ты не пытаешься его успокаивать! Ты хочешь лишь покрепче привязать его к себе!
— Он сказал мне, что убьет себя, если я откажусь его видеть.
— Лучше бы он так и сделал!
— Как ты можешь быть таким жестоким?
— А как он узнал, что ты возвращаешься из Эльзаса? И кто ему сказал, когда прибывает твой поезд? Когда вы разговаривали? На этот раз ты скрыла от меня то, что вы встречались!