Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 37

Тетки отшатнулись от него как бы с брезгливостью.

— Нет! — сказали они ему разом, сдерживая что-то, что из них так и рвалось. — Нет, уж вы помолчите, дайте нам поговорить с ней по-свойски!

— Сучка! — так же разом крикнули они в полный голос и начали снова плясать, потрясая задами.

Она стояла перед их приплясыванием — встать когда-то она ухитрилась — и старалась, как можно, вобрать в себя все, что в ней было до этого женского, всю свою знаменитую сущность заглотать перед ними на время в себя, чтобы там сохранить, а взамен оставить на себе облик средний, облик без блеска, вялый облик неизвестного рода.

— Я видала! — кричала по-прежнему старая^ и все казала, все казала — рукой, головой, всей собою, на дверь. — Я с начала все в скважину видела, ты не смей отпираться!

Она стояла и не смела отпираться, потому что это не имело значения. «Так вот чему служат эти многие двери!» — пронеслось у него.

— Где рука была? Я видала! — кричала старая, не стесняясь признаться, что согнувшись все время глядела в глазок. И другая ей вторила: — Да, где рука?! — Где, где нога была? — Да, где была нога?! — Еще бы немного!.. — Да, еще бы немного! — Мы тебе помешали? — Помешали? — Прости!

Они уже сами не знали, что выкрикивали, зачем так кричали, и только было ему непонятно — да кто же они такие, какое отношение они к ней имеют, какое право врываться, кричать и плясать, какую силу заставлять ее слушать?

Они все больше и больше взвивались от крика, от этих выкриков, отдававших восторгом, и вдруг одна из них, младшая тетка, взвилась на особую, неимоверную высоту и ударила оттуда моментальной пощечиной.

Девушка сильно шатнулась, но плакать не стала, тетки от этого несколько поутихли, хотя и сделали снова замах в две руки.

— Как вам не стыдно! — сказал он, беря их за локти и разводя вместе с ними эти локти в углы.

И тогда они вместе, с удвоенной силой, бросились в бой на него, будто только заметив. Они кричали теперь на него, подымаясь на новые ступени восторга, грозились вызвать солдатский патруль, который надежно их тут охраняет, и велеть его упрятать без ремня на губу (почему без ремня? он по-штатски совсем без него обходился, но они о том не знали и упирали в ремень).





— Ты у нас в руках! — кричали радостно эти военные тетки, которые могут приказывать от себя патрулям. — Тебе не выйти отсюда! Будешь помнить, кобель!

И тут она впервые раздвинула их и сказала им твердо:

— Пустите.

Они почему-то сейчас же пустили, сразу оставили его и немного примолкли.

— Я сейчас вернусь, — сказала она, уже готовая сильно заплакать, как бы им и хотелось. — Это наше с вами дело, а его вы не троньте. Пойдем, я выпущу тебя из квартиры.

В коридоре и на лестнице она много плакала, говорила, наскоро утираясь, что скоро с работы вернется отец, он военный полковник, горячий человек, и если тетки начнут про нее рассказывать, он может и выстрелить в них — то есть в них, а не в теток — из своего пистолета, который имеет. А мать у нее не родная — это младшая тетка, ясно, что есть у нее и родная, но у матери свои человек, и своя другая дочь, и своя другая жизнь, мать с отцом не живет, а она тут осталась, это комнатка ее, и она в ней может делать что хочет.

Она убежала, оставив его дожидаться себя, и все это было ему непонятно. Комната, в которой можно делать, что хочешь — тогда как врываются, едва ты подумаешь что-нибудь сделать; военный полковник — неужто и верно настолько горячий? но в общем, действительно, может и стрельнуть — хотя, опять же, откуда у него пистолет? У них пистолетов сейчас не бывает. А главное, чего никогда он не сможет понять — что же именно вызвало этот визг, этот крик, что такого увидели они между них, между ним и этой вполне уже взрослой девицей, которой паспорт уже разрешил захотеть что захочет, отчего же тогда эта ярость и крик?

Он не мог понять этого и после, спустя заметное время, во время которого он передумал много сильных картин, что могли им совместно и порознь угрожать тут, за этой оградой, как вдруг она вышла к нему с большой сумкой, уже отплаканная, с нарисованным решением на лице, со всем своим блеском, перешедшим в глаза, и сказала спасибо, теперь она знает, она не должна больше тут оставаться, наплевать ей на комнату, с такими людьми, он должен сейчас же помочь переехать ей к маме. И потом, когда он бегал за такси и сидел в машине возле входа с солдатом, и она что-то долго собирала, а потом сама принесла чемодан и рюкзак, чтобы вновь не выписывать пропуск ему, хотя нести за забором их было не близко; и потом, по дороге, принимая голову ее на плечо, но не больше, потому что о прочем, казалось, нельзя сейчас думать (а почему нельзя? думать можно всегда); и нося чемоданы по лестнице в темном доме на другом краю города, причем чемоданов оказалось немало, они не могли поместиться за рейс и все были нужны для новой, заново перевезенной жизни, таксёр же, наглый человек, отказался их ждать без задатка для второго, следующего рейса обратно, а задаток получив, тут же фыркнул и уехал, едва они хлопнули дверью; и потом, разыскивая новое такси, перевозя рейс за рейсом все новые вещи, вплоть до самого вечера, потому что вещей оказалось неожиданно много; и даже последний раз, на этой тихой лестнице ее окончательно решенного дома, куда ее, кажется, все-таки взяли, хотя и ругнули за комнату дурой, которых — комнат — теперь, как известно, нехватка, стоя в темной парадной, по которой все спали, в полной возможности наконец совершить и наконец не совершив ничего, только обнимаясь судорожно друг с другом, шепчась о чем-то, вроде того, что не зря этот случаи, что теперь они связаны, это связывает, как ничто остальное, случаи связывает, который непременно не даром, ругань связывает, крик и угрозы, и особенно связывает это перевезение; и влипая друг в друга, обнимаясь руками, и коленями обнимаясь, цепляясь за плечо подбородком, расходясь и с маху сбегаясь обратно, пока наконец не расстались, всего до завтра расстались, на одну только ночь — и тогда не мог он понять, что случилось.

С удивлением думал он до самого дома, где ждала, волнуясь, жена его Алла, которой он забыл что придумать на ее на вопросы, но, как бывает в подобных случаях, произошло невозможное — она ни о чем не спросила его, или что-то спросила, что он даже не помнит, легко приняв в объяснение любые слова. А потому, видно, их приняла, что хотела принять, а может, чего-то она испугалась — тоже ведь женщина, человек не железный, но в это не будем углубляться сейчас.

Когда же назавтра он не нашел на работе той, вчерашней своей, перевезенной, и забеспокоился; когда он узнал, как она, не придя на работу, долго возила целый день все обратно, и ей хорошо помогали две тетки; когда он больше ни разу не видел ее с этих пор, а встречая его, воротила назад — вот тогда он, кажется, кое-что понял.

Он понял, как лишь одним своим появлением у нее на пути вызвал ее на такие поступки, о которых не смела она и подумать. И в этом увидел он прежнюю силу, которую было почитал уже прошлой, а она, оказывается, живет в нем всегда, живет посейчас, невидимая, загнанная внутрь, как когда-то в детстве загонялось другое. И по запаху, что ли, по какому чутью (вылезает, может быть, это в глаза?) узнается в нем она, узнается с полслова, даже с полвзгляда она узнается, теми узнается, у кого еще может вызвать ответное дрожание внутри. А также очень хорошо ее видят те люди, которые в давние годы прошли сквозь нее и, возможно, бежали ее, предали, устрашились всерьез, потому что это настоящая вера, а такой сильной веры легко устрашиться, не видя в себе на нее столько сил и натуры, как надо. Потому-то это визжание, это приплясывание, этот вой среди теток — который, конечно же. относился к нему, хотя и направленный голосом к ней. Эти тетки, опалившие груди когда-то на том же огне, счастливо бежавшие его, чтоб отращивать ляжки и зады по квартирам, чтоб из дома командовать на солдатский патруль, чтоб хранить других, кого удастся, от чего им самим удалось убежать, — они учуяли его меж собой, как собаки чуждого волка, хотя и похожего видом на них. Если такой восторг, такая злоба и такое гонение, такой ископаемый визг на него, как на подлинную веру, — значит, это вера и есть, а он к ней приставлен, чтоб ее разносить. Он разделил их, как делит реку волнорез, на две стороны отбросил от себя, стоя в них, и бились они вкруг него друг о друга — обе тетки и она, и побившись, не смешивались, а опять расходились, вновь начинали, потому что он тут, потому что присутствие его их делило, прошлое делило от того, что еще и могло бы служить, а прошлое, ясно, уже не сумеет, но и оно всколыхнулось его появлением и волнуется, бьется собой о других: «и глухо волнуется все меховое, как будто живое, как будто живое», — вот как пишут поэты, а поэты умны.