Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 37

Что же вы меня не цените? ведь потом станет жалко — а меня уже нет. Вот он я — и нет меня. Мне нельзя тратить время, у меня его мало, и так семь часов ежедневно у меня отнимают, меня отнимают от вас, от людей, от вас, человечество женское — ничего не поделать!

Другого не понимал и не верил, что не все это ценят. Да как же не все? — если фильмы про это. Если книги — о том же. Если все об этом неустанно поют.

— Мы с тобой два берега у одной реки, — поют.

— Где проходили милого ножки, — поют.

— Но как на свете без любви прожить? — опять же поют, задавая вопрос, потому что не знают действительно — как.

Или вот он слышал однажды в деревне:

«Ах, у моёво у бахвала нету ручки у подвала», — поют.

Может, кому-нибудь это неясно, но он понимает — у какого подвала и какой такой именно не имеется ручки.

«Правда, милые подруги, дырочка провернута, — сообщается в той же частушке подругам, — в дырочку веревочка хохлатая продернута!»

Боже мой! Ведь как сообщается, с какой основательной иронией и грустью! С горечью, можно заметить, поют. Да ведь вот он я — существую на свете, да позабудьтесь вы от своих от хохлатых, отведайте меня сполна, в полной мере — да и Бог с вами совсем, живите дальше, как можете!

И вдруг этот человек женился. Как это случилось, никому не понятно. И живет очень тихо, в семейном согласии, в верности принципам, слову и штампу.





Возможно несколько толкований такого поступка.

Может быть, встретилась ему такая девушка, которая не поняла сразу, с первой встречи, что за удивительный, исключительный человек ей попался. Может, даже со второй не поняла она встречи, а возможно, и с третьей. Столкнувшись с чем-то, чего постигнуть не мог, он, естественно, начал повторять эти встречи, биться всем, что ему отпущено сверх, — чтобы ей захотелось отведать того, что положено кем-то не сверх, а в основу. Но видимо, этого сверх оказалось неожиданно очень немного, так что ей никак не хотелось вслед за этим отведать. Все, что он делал, разбивалось о главную трудность: о то, что нельзя было сразу начинать с основного, в чем он силен, в чем его основная огромная ценность для мира, в чем живет он естественно, будто летает. Может, если б могла она видеть его со стороны в тот момент — это как-то не принято между людей, но ведь он исключение в некотором смысле? — то она и залюбовалась, поразилась бы его совершенству и не устояла. Но не было такого да и быть не могло, а иного — что он мог предложить ей иного? Лишь одни разговоры о том, вокруг того и около того же, хотя бы и разговоры с возведением того в некое солнце, в небольшое светило посреди нашей жизни. Но нет, разговоры ее не проняли. И десятое, и сотое повторение встреч ни на шаг не продвинуло его к той единственной цели, только и имеющей для него настоящую ценность.

И неожиданно он, всегда ругавший лицемеров, придумавших эти популярные игры: мужское достоинство в обмен на девичью гордость, медленное уступание в награду за долгий, неотступный напор, многократные глядения родных кинофильмов прежде возможности взяться за. пальцы, слова, слова и опять слова — в ответ на слова, слова и слова, и каждое слово наступает на противное, подавая союзному свою словесную ручку; он, который морщился, едва вспоминая все, чему его когда-то учили учители в этом вопросе, глубоко и лживо вздыхавшие непонятно о чем, затаившие про себя основное его на земле назначение, — он неожиданно подумал, словно о самом вероятном, словно о простом ежедневном деле мыть руки перед едой и со сна: «А наверное, это во мне и появилась та самая любовь, о которой твердят, — если уж я так упорно добиваюсь ее!»

И уже ему верилось, что это любовь — почему бы и нет? Любили все, любили деды… видимо. есть в этом действительная правда, какой он не знал.

Со всей своей силой он обрушился в это новое для него представление. Раз любовь — то и ясно, почему это долго. Тут уже и законы другие, когда появляется на сцену любовь. Уверившись в этой своей неожиданной способности, как у прочих людей, прикоснувшись через это всего человечества, которое любит вовсю каждый день, любит само себя, половина на половину, не считая детей (хотя даже некоторых можно считать), он испытал потрясающий толчок, за которым нахлынуло такое замирение, такое затишье разлилось по нему, которое принял он опять же за любовь, а было это не чем иным, как вливанием в море, причалом кораблика к борту других, многих, тысяч. И за это вливание не жаль заплатить было уже чем угодно: новые десятки встреч пустопорожних — ничего; непонятные какие-то ужимки в словах, а также на лице и руками, в которых прочие отыскали проявление грации — и он отыскал; нужно для этого пройти через штамп, получить разрешение в виде бумаги — он и разрешение это пройдет. «Все остальные на земле, остальное человечество, его получают? — Как вам сказать, в наиболее развитых странах…» — и хотя на этот вопрос невозможно ответить вполне однозначно, но и здесь перехлестнуло — если хочет она. А она, разумеется, бешено хочет, какая же, скажите, она не захочет, если в этом ей видится основной, главный смысл всего дела, особенно в те небольшие года, в которые, как известно теперь по науке, страсть к материнству не может быть сильной, а прочее наслаждение, данное нам для обмана, чтоб из нас выманивать продолжателей жизни, оно придет к ней значительно позже, — так что нет ничего, кроме нечастой любви к поцелуям, кроме желания купить отдельный от мира шкаф по имени «Хельга». Да мало ли что еще хочет она! И все это «хочет» связывается с тем переломным моментом — и на все дает право одна лишь бумага, только на это она и дает, но только это тогда она видит.

Так оказался через год он женатым.

А может быть, вышло оно и не так. Возможно, напротив, она оказалась с ним тотчас, ничуть не противясь всему, что хотел. И выложил он себя, свое исключительное понимание дела, и она ему вторила — в полном сознании, что такое меж них происходит сейчас. Так они провели удивительным день и ушли по домам забывать друг о друге, а недолго спустя возвратиться и вспомнить.

Но недолго спустя, захотев возвратиться, он не встретил в ней на это согласия и даже никакого уважения к воспоминанию. Эта странность, эта неуважительность, столь непонятная ему, столь не похожая на него самого, который помнил с благодарностью все, что с ним было, — хотя и не сам для себя, а для них, для них одних, и только они и должны это помнить ему с благодарностью, но он, который помнил, несмотря на это, им всем, он был удивлен до расширения глаз. Он остался стоять внутри стеклянного телефон — автомата, мешая светиться ему изнутри для прохожих поэтов, черным телом надолго застряв среди будки, не давая тем самым войти ей в пейзаж.

Подобная странность, если к ней возвращаться, никак и ничем не могла объясниться. И как бы ни прикидывал он свое знание, а также внезапные случаи жизни, ничего в этот раз у него не сходилось.

Тогда он добился второй, неназначенной встречи, может, просто дождался ее в проходной, может, адрес узнал и явился как друг. И в эту вторую, неотвергнутую встречу были только одни разговоры досыта, а того, основного, как будто и не было между ними совсем. В третью тоже продолжились те разговоры; скоро он так наторел в разговорах, что мог разговаривать из любых положений — и тогда ему было позволено разговаривать лежа. И тут-то действительно, в этот раз с разговором, ему показалось, будто он никогда не изведывал ничего похожего прежде. Это, и только это, захотел он проделывать, пока не умрет. Он решился и сказал самое стыдное, самое морщившее прежде его, выворачивавшее наизнанку, наперекосяк его слово — и оно ничего, прозвучало у них в разговорах. Разговоры приняли его в себя, в свои извилистые недра, иногда выбрасывая его на поверхность. И чтобы вечно продолжились между них разговоры, он сам настоял и скрепил их бумагой.