Страница 10 из 19
Взяли его за шкирданы и в цветочки блудевы пасанули, мол, пусть сам с ним договаривается.
Без крови все вышло и классового подхода.
Буржуин этот после встречи с Блудем, аж головой свой дурацкий забор протаранил, так торопился нам сказать, что про поселок он пошутил, а забор вокруг участка поставил из уважения.
А доски с забора нам потом очень в хозяйстве пригодились, дерево сегодня, сами знаете, кусается.
Чего спросил? Что Блудь зимой делает, в спячку впадает, или в снег ныряет?
Хм! Да не бывает на его поле зимы. Что «Ну да»! Да ну!
Так и есть — лето круглый год.
Откуда знаю? Так у нас же с его полем огород рядом.
Да какие там сказки! Блудь на этом поле всегда был, я его с детства там вижу. Вечером идешь с мамкой грядки поливать, а он там в цветы ныряет…
Фома
— Всё-таки сходи в «Канцтовары» за трафаретом, а то, что это такое! Почему я должен выслушивать от вашей Ларисы вот это вот всё. Хватит! На рупь и дуй в магазин, — папа раззадорился окончательно.
То есть, если сначала его пожелание мне трафарета носили скорее рекомендательный характер, то концу своей мысли он был от всего этого вне себя. Он разогнал себя, как велосипед с горки: с фазы «качусь аккуратно подтормаживаю педалями» до «педали уже не нужны, так качусь». Ни дура-училка Лариска, над которой папа с удовольствием смеялся, ни моя несчастная школа его не волновали. Вне себя он был от того, что я не взял ключ от дома и позвонил в дверь, а он спал сном ребенка после третьей смены и спал бы еще до вечера, и встал бы добрым, ласковым и лучезарным. Это моя дурацкая забывчивость лишила его радости ходить в хорошем настроении и жмуриться в окна, за которыми все серело бы и вечерело, а моя мама бы притащила ему блок сигарет, он бы еще покурил с удовольствием на веранде, а там газета «Советский спорт», программа «Время» и снова прекрасный сон.
Теперь он один стоит посреди этого нескончаемого дня, в окна бьет солнце и зимняя слякоть, сигарет нет, газеты нет. Господи, как всё это пережить! Вот, что он думал.
И всё это из-за него, пухлого, медлительного двоечника, который эгоист и постоянно все забывает.
И вот за эгоизм и всё такое я выставлен с рублем на улицу, проваливаясь и промокая, брел в далекий магазин канцтоваров. Было одиноко и неуютно, у меня ведь тоже были планы: отлично перекусить и, соловым от еды, завалиться с книжкой на диван часа на четыре, пока никто не трясет из меня слова про школу, дневник, домашнее задание. А тут…
Хрум-хрум, хрум-хрум — хрустит снег, тяжело-то как!
Хрум-хрум, хрум-хрум — качает меня от тоски, одиночества, и ноги…эти…мокрые!
Разбудил я его, понимаешь!
Дорога идёт мимо противной-препротивной школы, а вон возле школьного забора стоят школьные рубаки: Стуфик, Виня и Наркоман, они говорят и курят, курят и говорят. Им уютно в этой жизни: еще лет пять и можно в армию, или на завод, или еще куда. А я смешон, потому что нет в моей фигуре и походке четких планов на будущее, им весело от этого, а поэтому разговор с ними может быть неприятным. Трусоватый Виня и хилый Наркоман поостереглись бы со мною связываться, но могучий Стуфик… А поворачивать нельзя, только вперед, дыхание учащенное, рубль мнётся в кулаке…
Но тут!
— Огогого! Здрасссьте! — доносится сзади, это Он хрустит снегом и торопится вслед за мной.
— Фома! Шо ты такой раздетый? — несется оттуда же.
— Нормально, дядя Коля! Я быстро! — хрумает по снегу голос.
Я знаю — это Фома. На душе теплеет, Лицо улыбкой прирастает.
Фома прыжками двигается, идти не может, скользят босые ноги на снегу утоптанной дороги, вздрагивают на щиколотках ошмётки домашних шаровар, куртка распахнута, из-под куртки видна майка, на шее зачем-то шарф верблюжьей шерсти.
В ответ на мой кивок начинает быстро говорить.
— На почту, на почту бегу. Квитанцию заполнить. До-го-няй! — орет он мне.
— А то!!!! — ору я.
Теперь легче, можно и по снегу, можно и до канцтоваров, можно многое.
Это Фо-ма! Бодхисатва, Дарума, Дед Мороз, тридцать третий праведник, человек, живущий на углу двух улиц, где поле и вороны. Ему всё простят склочные уличные старушки, его не тронут уличные собаки и слабоумная из дома без номера и центрального отопления, что вечно сидит на пороге, не обложит его бранью, не увидит.
И милиция не приедет за зимним, полуголым, шумным Фомой, а будут сидеть в прокуренном участке и поглядывать на мрачные, кутающиеся фигурки в камере предварительного заключения.
И я знаю, что он ветром влетит в здание почты, схватит мерзкое, раздолбанное перо, окунёт его в чернильницу с мухами, и оно запишет ровным, жирным, фиолетовым, и почтовые тетки всё примут от него, хотя он заполнит все не так и не там.
Я, совсем веселый, шел мимо околошкольных героев, громко хмыкнул возле них, и подмигнул Стуфику. Он пожал плечами и слабо помахал мне рукой, остальные воспринимали меня молча. Ведь я ЗНАЛ ФОМУ.
Я мелся у Фомы в кильватере совсем недолго, но и этого хватило. И должно было хватить еще надолго.
Рыбак
Мужа ее уже года полтора не было (точнее, год и месяц), но она говорила «года полтора», чтобы не думали, что она считает дни с его смерти.
Она молоком торговала, к ней через болотистый луг надо было идти и через родник, в котором жили два ужа, а там уже ее дом недалеко был. Как звали ее, уже не помню, но было ей лет шестьдесят на вид, а мне тогда было определенно лет 11.