Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 8

Да ещё эта гадкая дождливая погода, сменившая тёплые, потопленные в солнце дни. Николай Васильевич прохаживался по шумным улицам города, заглянул в Колизей, на Форум Romanum и так странно глядел на всё это, как будто видел впервые, как ещё не глядел никогда. Возвращался домой в сумерках, когда и в воздухе, и на душе становилось совсем смутно. Комната его тоже вызывала в нём какое-то внутреннее беспокойство. Казалось, что из неё кто-то сию минуту выехал или выезжает, что наполовину уложенный чемодан стоит посередине; по всем углам клочки обёрточной бумаги, верёвочки, старое бельё…

Настроение его часто менялось в это время – от тоски до печальной радости. Февраль заканчивался, и чувствовалось уже дыхание весны. В такие моменты Николай Васильевич, казалось, был совершенно счастлив, однако сам себе напоминал школьника, когда учитель отправился за город с его товарищами, а его за леность оставил одного в маленьком школьном саду. Он видел пропадающий вечер и сквозь него глазами воображения вдали луг, на нём свет солнца, кучу своих товарищей, летящий мяч, весёлые крики. Всё это видел он и не мог оторваться от своего придуманного зрелища, натирая кулаком или рукавом своё упрямо-кислое лицо и не спуская глаз за опускающимся за горизонт солнцем.

В другой день он брал с собою портфель с красками, заворачивал в салфетку обед и уходил в город, пробуя рисовать. Краски ложились сами собою, так, что потом приходилось дивиться, как удалось подметить и составить такой необыкновенный колорит и оттенок. Дни значительно прибавлялись, и колорит необыкновенно теплел: всякая развалина, колонна, куст, ободранный мальчишка, кажется, так и просили красок. В других местах весна только действовала на природу: оживали высеребренная солнцем трава, деревья, ручей, оживали развалины, плис на куртке бирбачена – уличного мальчишки; оживала высеребренная солнцем трава, и стена простого дома, оживали лохмотья нищего и ряса капуцина с висящим позади капучио. Оживали также целые коричневые плантации нечистот, разведённые трудолюбивыми римлянами под почти всеми стенами и оградами.

Было время, когда приходилось гоняться за натурой, а теперь же натура сама лезла в глаза: то осёл, то албанка, то аббат, то, наконец, такие странные существа, которых и определить трудно. Вот прошлым днём, к примеру, когда он рисовал, встал против него мальчишка, у которого были такого рода странные штаны, каких, без сомнения, ни один портной не шил. Потом он только догадался, что они переделаны из старой отцовской куртки, но только дело в том, что они не перешиты были, а просто ноги вдеты в рукава, а на брюхе подвязаны верёвкой; вход к причиндалам совершенно оставался свободен, так что он мог копаться там руками сколько угодно и, не скидывая этих штанов, мог по отцовскому примеру также разводить коричневые плантации под стенами развалин.

В Колизее читали проповеди. Толпы народа, монахи с седыми бородами, одетые снизу доверху во всё белое, как древние жрецы – драпировка чрезвычайно счастливая для любого художника. Один взмах кисти – и монах готов. Когда солнце высветило одного из них, а прочие были обняты тенью, Николай Васильевич успел-таки набросать его в свой альбом.

День тот закончился празднеством по случаю избрания двух кардиналов, большим фейерверком на Monte Citorio, где пушки даже составили какой-то музыкальный концерт. Все последующие три дня Рим был иллюминован так, как нигде раньше Гоголь и не видел. Целые пылающие стены домов, смоляные бочки по улицам; казалось, весь город грелся у очага.

А на древнем Форуме вырыли новый амфитеатр, почти равный по величине Teatro Marcello. Весь первый этаж цел, много обломков от колонн и разбитые статуи; на дне вполне могут найти и целые.

Весной Рим удивительно хорош и такая бездна предметов для рисования. Иногда, рисуя, он, позабывши, что один, вдруг оборачивался, чтобы поделиться мыслями или сказать какое слово своему воображаемому собеседнику, но видел вокруг себя пустоту; а ведь в земле, где всякое место наполнено, не должно быть пустоты. Это всё равно, что ждёшь-ждёшь от друга письмо, а когда оно приходит, вместо долгожданных вестей и подробностей читаешь вдруг о том, как он ехал где-то на дилижансе, а с ним были собачка, попугай и черепашка. Вот пустота оттого и возникала…

Здоровье Николая Васильевича, однако, лучше не становилось. Порой так прихватывало, что хоть воем вой. На лето он собирался в Мариенбад. Ну, если и не на всё лето, то хотя бы на месяц. Хоть и жаль было оставлять Рим, его ясные и чистые небеса, но ехать в Германию, гадкую, запачканную и закопчённую табачищем, настойчиво рекомендовали врачи. Германия всегда казалась ему какой-то неблаговонной отрыжкой гадчайшего табаку и мерзейшего пива, несмотря на то, что немцы издавна славились своей опрятностью.



Воды Мариенбада подействовали на Гоголя весьма положительно. Однако долго задерживаться в Германии он не стал, а уже в сентябре вместе с Погодиным отправился в Россию, в Москву, где его с большим восторгом приняли у себя Аксаковы. Недолго погостив у них, он поехал в Петербург, где надо было забрать сестёр, заканчивающих к тому времени Патриотический институт без экзаменов и устроить их как-то в Москве: на правах старшего брата ему было просто должно позаботиться об их судьбе.

Затем он опять вернулся в Москву; в Петербурге и в Москве он ещё успел почитать ближайшим друзьям законченные главы «Мёртвых душ».

А устроив свои дела, он опять отправился за границу, в любимый Рим; друзьям же обещал вернуться через год и привезти первый том «Мёртвых душ» завершённым.

По возвращении в Рим Гоголь как будто бы почувствовал себя здоровым. Своё приподнятое настроение он объяснял чудодейственной силой Бога, воскресившего его от болезни, от которой он уже и не думал подняться. Много чудного свершилось в его мыслях и жизни за последнее время. Вновь появилась надежда на возврат к своей работе, к совершённой очистке первого тома «Мёртвых душ». Он много переменял, перерабатывал и видел теперь, что и печатание поэмы не обойдётся без его личного присутствия. Дальнейшее продолжение прояснялось в его голове всё чище, величественней, и теперь он видел, что со временем, его труд может стать чем-то колоссальным и полностью очищенным от ненужностей.

Сожалел он лишь об одном – что болезнь отняла у него слишком много времени. Но теперь он чувствовал в себе определённую свежесть и желание работать. Отчасти он приписывал это холодной воде, которую стал пить по совету доктора. Да и воздух в Риме – такой чудный и свежий, что сам Бог велел не хворать. Ещё он понял, что лето ему непременно нужно проводить в дороге. Как много он повредил себе, задержавшись в поездке из Москвы в Рим в душной Вене. Но, что было делать? У него тогда не было средств к дальнейшему путешествию, пока вновь не помогли друзья. Вот если бы он каждое лето мог позволять себе дальние путешествия…

В Италии, нуждаясь в деньгах, Гоголь пытался было выхлопотать себе место секретаря при попечителе русских художников в Риме – Кривцове, но при первой же встрече стало ясно, что человек этот любил только себя одного и прикидывался любящим лишь потому только, чтобы посредством этого более удовлетворять свою страсть, то есть любовь к самому себе. Ему, видимо, нужно было только иметь при себе какую-нибудь европейскую знаменитость в художественном мире, в достоинство которого он, может быть, сам и не верил, но верил в разнёсшуюся его славу.

Тот, кто создан сколько-нибудь творить в глубине души, жить и дышать своим твореньем, тот должен быть странен во многом. Другому человеку, чтобы оправдать себя, достаточно и двух слов, а творцу нужны целые страницы. Как это бывает тягостно иногда!

Свежий воздух и приятный холод итальянской зимы действовали на Гоголя животворительно. Он стал каким-то отрешённым, спокойным и даже не думал о том, что у него ни копейки денег. Жил кое-как в долг и ни о чём не жалел. Продлилось бы дольше это свежее состояние, чтобы завершить, наконец, чистку первого тома «Мёртвых душ», подготовить его к печати. А там всё трын-трава…