Страница 19 из 104
Легковушка и в самом деле подкатила к подъезду точно — ни минутой раньше, ни минутой позже. Комарнин порывисто обнял Богусловского, словно закадычного друга, по которому несказанно соскучился.
Дорогой они вспоминали экспедицию, Комарнин интересовался судьбой Сакена, судьбой Васина и других пограничников, Михаил рассказывал все, что знал, а машина бежала и бежала по шоссе с редкими трехтонками и полуторками и вот уже свернула на узкую, стрелой рассекавшую густой лес дорожку. И хотя шофер сбросил скорость, деревья набегали стремительно и, хлеща ветками низкое еще солнце, проносились мелькающим частоколом за стеклами. Михаил смотрел завороженно на все это, потеряв совершенно интерес к тому, что говорил Комарнин, и тот, поняв состояние гостя, замолчал.
Стали попадаться отвилки вправо и влево, еще более узкие, на одну машину, и каждый из них оканчивался зеленой лужайкой перед двухэтажным домом, либо строгим, либо изящным, а то и крикливо-пестрым, даже с разнаряженными петухами на маковке.
— Дачи наши, — пояснил Комарнин. — Прекрасные условия для научной работы.
Переехали по дамбе большой пруд и свернули к большому двухэтажному дому строгой кирпичной кладки, но облагороженному колоннадой и верандой, по фигурным переплетениям рам которой змеились хмель и вьюны.
— Дача Андрея Лаврентьевича. А вот и сам хозяин.
В самом деле, на террасу вышел старик в белой кепке, в бежевой чесучовой толстовке и в бежевых же мягких брюках. Приглядевшись к подъезжавшей машине, проворно заспешил вниз, на полянку, и, как только шофер, притормозив, остановился, старик-академик обнажил свою бритую, поблескивающую мягким загаром голову и поклонился. Столько торжественного благородства, столько искренней уважительности было в том поклоне, что Михаил Богусловский даже растерялся.
— Не по чину честь…
— Для нас, батенька мой, вы — святы. Чем дальше отдаляемся от экспедиции, тем более осознаем, сколь опасной была она для нас. Покинули бы мы бренный мир, не прояви вы расчетливого мужества.
Не вдруг нашелся Михаил, что ответить, да никто и не ждал от него ответа. Тем более — возражений. Убежденность ученых в его спасительной миссии была гранитно-твердой.
Академик повел Михаила Богусловского в дом, и начались воспоминания, уже проговоренные в машине, но теперь только более основательные.
— Вы знаете, Михаил Семеонович, когда признал я вашу правоту? Когда от Хан-Тегри по ущелью поехали. Более того, вывод мой был категоричней вашего: не только преждевременно мы экспедировались, но и наспех. Да-да, не возражайте. Только теперь, уверен, подошло время. Я настаиваю, чтобы ученики мои отправились по тому же маршруту до защиты докторских следующей весной. Они колебались, но в итоге — согласились. Под силу теперь пустить в хозяйственный оборот колоссальные водные ресурсы ледников. Свидетельства тому — Большой Ферганский канал, Северный Ферганский канал. Грандиозные народные стройки. Я уже вижу новое гигантское ирригационное сооружение — Большой Алма-атинский канал…
— Да, теперь мирно в горах и степи, — согласился Богусловский. — Время ратных батыров уступает место батырам труда.
— Именно так. Точно подмечено. Сегодня на повестке дня — труд. Вдохновенный свободный труд! И мы сегодня не вправе сидеть в кабинетах. Наше место там, в гуще созидающего народа. Сейчас мы приступили к отработке маршрута, и ваш приезд весьма и весьма кстати: советы ваши могут стать решающими.
«Вот она, главная причина бурной радости Комарнина…» — кольнула догадка Михаила Богусловского, но это не помешало ему ответить с готовностью:
— Я, верно, теперь служу не там, однако сочту за честь…
Влетел в комнату Лектровский. Радостный. Бросил на свободное кресло, как совершенно лишнюю вещь, как обузу, свернутый трубкой лист бумаги и порывисто обнял Михаила…
Почти слово в слово и так же пафосно повторил Лектровский сказанное на лужайке академиком, так же, как и он, поклонился Богусловскому поясно и добавил:
— Помните всегда: мы ваши и вечные должники, и вечные надежнейшие друзья. Радость разделим, беду отведем скопно! Сегодня вы просто обязаны сказать, кто распростер над вами черное воронье крыло, и мы обсудим план противодействия.
— Не знаю, — ответил Михаил. — Совершенно не знаю.
— Плохо.
— Чего ж хорошего! Только, вероятней всего, основа — не личность, а классовая борьба, — повторил Михаил слова отца. — Она — не фраза, она — реальность.
— Но волю класса выполняют реальные люди, — не унимался Лектровский. — Реальные! С ними и следует скрещивать клинки. Я готов встать плечом к плечу с вами, и мы победим, как победили смерть в тяншанском ущелье!
— Благодарю. Если возникнет нужда, я непременно обращусь…
— Вот и ладно, — молвил, как бы ставя подпись под договором двух сторон, академик. — Вот и отменно. А теперь прошу к столу.
После чая из пузатого самовара Лектровский принес схему предстоящей экспедиции, которую он прежде так небрежно бросил на свободное кресло, аккуратно развернул ее, и все склонились над ней, вначале молча изучая ее, а уж затем принялись обмениваться мнениями. И решающим всякий раз становился совет Богусловского.
Они говорили о сроках, они мечтали о реальном воплощении в жизнь их ученого труда, и никто из них не проявил трезвости, не сказал смело, что и на сей раз экспедиция несвоевременна и, стало быть, бесцельна. Да, они больно переживали за Испанию, они каждый день читали и слышали о фашизме, они знали, что Европа содрогается под гусеницами гитлеровских танков, они понимали и агрессивную суть фашизма, и главную направленность его агрессивности, но, понимая все это, каждый из них продолжал жить так, как привык жить, делал то, что привык делать, планировал свое будущее без всякого учета фашистской угрозы.
Да разве только вот эти ученые и увлекшийся их идеей пограничник считали, что время ратных богатырей миновало, уступив место богатырям труда? Обыватель, он всегда остается самим собой. Если вечером под впечатлением прочитанного об очередной наглости фашистских молодчиков он растревожит свою душу нерадостными картинами будущего да так запечалится, что не вдруг уснет, то утром вновь поспешит к своему рабочему месту, в свой кабинет, в свою лабораторию или мастерскую решать привычные производственные и житейские дела, вовсе не соизмеряя их с тревожностью обстановки.
Богусловский просто не мог по роду своей службы жить обывательски, он только увлекся и забылся на какое-то время, о чем станет вспоминать со стыдом уже на следующий день.
Утром за ним и за отцом заехала машина начальника войск и повезла их в Кремль, В тот самый Кремль, спасая который он едва не поплатился жизнью. Прежде Богусловский никогда не бывал в Кремле, все ему было внове, все покоряло фундаментальностью, поразительной гармонией и изящным величием — такое чудо мысли и рук могла создать лишь великая страна, ее великий народ.
— Гордись, сын мой, честью, тебе оказанной! — хотя и негромко, но с взволнованной торжественностью проговорил отец. — Но и цени!
Нет, Михаил в те минуты не мог ни гордиться, ни оценить важности момента. Он, как и все, ждал начала церемонии, представляя себе ее ход мысленно, как первоклашка перед вызовом к доске, повторял слова, которые надлежало ему сказать после получения ордена: «Служу делу рабочего класса!» Он почти не воспринимал реальности происходящего, не воспринял и слова отца, хотя тот повторил:
— Какой почет! Гордись, что возвеличил имя наше — Богусловских!
Зал взорвался аплодисментами, когда отворилась боковая дверь и к хрупкому столику, на котором аккуратными стопками высились коробочки с орденами и медалями, а к каждой стопке прижимались орденские книжки и удостоверения, подошел тот, кому предстояло вручать награды собравшимся. Он мягко улыбнулся от сознания приятности и важности своей миссии, и эта добрая улыбка высокого правительственного человека будто подстегивала собравшихся на торжество, и они хлопали в ладоши с заразительным восторгом. Но едва лишь, подняв руку, высокий правительственный человек, посерьезнев лицом, сказал первые слова: «Сегодня набатно звучит страшное слово — война!» — сразу же напряженно и тихо стало в зале, только что восторженно сиявшие лицами краскомы посуровели.