Страница 79 из 103
— Горами придется ехать.
— Я все снесу. Поверь мне.
— Хорошо. Дадут ли только лошадь? Попытаюсь уговорить.
Не пришлось уговаривать. Желание Анны ехать верхом было воспринято с уважением. Охотно подобрали невысокую, гладкую, не только от молодости и здоровья, но и от мягкого, доверчивого характера кобылку, нашли казахское седло, выточенное из дерева и обитое плотным войлоком. Короче, быстро сделали все, как надо. Михаилу, однако, седло показалось неприглядным и неудобным, он начал было возражать, но получил убедительную отповедь:
— Седло кочевников! Седло чабанов и табунщиков. В нем мудрость народа, весь его опыт. Не то, что строевое, для сабельных сшибок рассчитанное, для атак лавных. А это, — краском провел рукой по войлоку, будто по гриве любимой лошади, — для мира.
Ну, если так, то что же возражать. Согласился. Хотя сомнения и остались. Широкое слишком седло, удобно ли будет Анне?
Первые километры, как выехали, все поглядывал на жену, то и дело спрашивая, хорошо ли седло, не поменяться ли? Анна успокаивала его, уверяя, что все в порядке, и он в конце концов успокоился.
Как и сам город, прислонившийся к горам, но ни одним домишком не взобравшийся даже на первые предгорные холмы, так и дорога из Алма-Аты шла по степной ровности, упрямо огибая любой горный выступ. Но поначалу ни степь, которая стелилась слева, ни горы, поднимавшиеся справа до самых небес, не воспринимались: плотными рядами стройных часовых стояли на обочинах пирамидальные тополя и привлекали все внимание к себе строгим совершенством форм; чем дальше, однако, дорога уходила от города, тем чаще в строю том встречались прорехи, будто прошлась по нему пулеметная очередь, а потом и вовсе оголилась дорога и стала как бы рубежом между аскетической суровостью и барской вольготностью.
Когда они глядели на степь через вагонное окно, то видели ее всю сразу, лишь выхватывая иногда взглядом жухлые полынные кусты или пропыленные саксаульники, попадавшиеся недалеко от железной дороги, но сейчас степь, вот она, под копытами коней, которых они то пускают рысью, то переводят на шаг. Любуйся ею, познавай, ибо все неведомо, все удивительно. Анна заливисто, с той безотчетной веселостью, какой давно уже не испытывала, смеялась над сусликами, которые торчали столбиками у своих норок и очень походили и своей напряженностью, и пугливым взглядом на новобранца, первый раз вставшего на часы и взявшего, тоже первый раз, на караул при виде приближающегося командира.
Не меньше веселости было у Анны и когда она смотрела, как по-бабьи неуклюже прятались суслики в свои норки.
Михаил же, глядя и на сусликов и на Анну, улыбался довольный. В эти минуты он был просто счастлив и не хотел замечать огромных солончаковых плешин, которых было много по левую руку и на которых не росли даже убогий ковыль и занозистая верблюжья колючка. Его взгляд тянулся к горам. И удивительное дело, от самых подошв предгорных холмов, сразу, без подготовки, начиналось буйство природы: боярышник, облепиха, дикие яблоньки и даже миндаль в густом переплетении, в травной тесноте поднимались по склонам вверх и там врезались клиньями в глухие сосновые боры, могучие, нахмуренные; и только в поднебесной выси лес редел, мало какие хребты щетинились низкорослыми сосенками да темнели сосновыми пятнами стиснутые скалами ущелья, а над всей этой причудливой мешаниной гранита и зелени нависали ледники, белые до синевы — все красиво, все величественно, но с непривычки берет робость.
А степь отталкивает. Только веселят суслики и Анна, заразительно смеющаяся над сусликами.
Миновали сонный поселок, приткнувшийся к небольшой речушке, шумно выбегавшей из тугайной лощины, где деревья густо перевивал дикий виноградник; проехали еще десяток километров, и возница, остановив бричку у развилка, сообщил Богусловскому:
— Коль на заставу сразу, то вверх лощиной. Бричке только ходу нет. Жинка пусть со мной. Все одно в отряд возвернетесь. — Потом предложил красноармейцу-коноводу: — А то, Паша, свези ты в отряд, а я верхом. Знакома мне дорога.
— Будто я кутек писклявый, — серчая, отозвался Павел и подтолкнул под буденовку высунувшуюся на лоб жидкую пепельную прядку.
— Гляди. Не заплутал бы.
— Типун тебе на язык…
А у Анны с Михаилом свой разговор. Анна на своем стоит, чтобы вместе ехать. Пусть трудно, пусть горы, но вместе. Потом вместе и в отряд. Михаил отговаривает, убеждает, что не долгой будет разлука. Увы, ничто не помогает, Анна обрезала:
— Я еду с тобой! Все!
Откуда такая настойчивость? Вроде бы всегда отличалась покладистостью, излишней даже уступчивостью, а вот тебе, уже вторично на своем настаивает. Что ж, не ругаться же? Да и самому покойней, когда рядом жена. Знаешь, что с ней ничего не случится неведомого.
— Хорошо. Пусть будет по-твоему.
Попрощавшись, разъехались, и дорога, на которую свернули Богусловские с коноводом и которая тут же сузилась до тропы, сразу же насторожила жуткой спокойностью и затхлой сумеречностью. Нет, здесь не было мертвецкого безмолвия, напротив, речка шумела изо всех сил, подковы звонко цокали по граниту, здесь густо облепили речку деревья, веселые и пышные от обилия влаги и оттого, что их здесь никогда не трепал ветер; в зеленой гуще прытко сновали меж веток пичуги, перекликаясь самыми различными голосами, — здесь все жило, все двигалось, все шумело, но вся жизнь совершенно не воспринималась потому, что тропа лепилась к высоченной до головокружения гранитной стене, которая задавила все своей каменной молчаливостью. Даже лошади, не ведающие душевной нестойкости, то прядали ушами, то локаторно настораживали их.
Путники молчали. Коней рысью не пускали. А неспешная езда еще больше угнетала их. Михаил старался отвлечь Анну воспоминаниями о Москве, рассказывал, первый раз, о штурме Зимнего, о реакции солдат на картину «Туалет Венеры», о том, как пытался Ткач вынести из Зимнего драгоценности, — Анна слушала Михаила, казалось бы, с интересом, даже упрекнула, что прежде никогда об этом не говорил, но бледность не сходила с ее лица. А когда видела Анна на высоте двадцати-тридцати метров впившуюся в гранит корнями, похожими на щупальцы осьминога, сосенку либо осинку, она еще сильней бледнела и совершенно машинально втягивала голову в плечи. Михаил же, понимая полную бесполезность своих действий, с болью в сердце смотрел на Анну и еще с большей настойчивостью продолжал уводить ее мысли в прошлое, стремясь вовлечь в равноправный разговор.
Долго длилась эта бессмыслица. Несколько часов. И вдруг, после некрутого подъема и столь же некрутого поворота, воздух, вольный и свежий, пахнул в лицо, речка будто проснулась, птицы защебетали явственно, лошади весело вскинули головы — словно сбросила природа вериги и задышала полной грудью. А всадники прежде почувствовали разительную перемену и лишь потом только осознали причину: гранитная стена круто оборвалась и вольно распростерлась впереди холмистая в густом разнотравье долина. А горы, ступенчато поднимаясь от окраин долины, виделись отдаленно и оттого казались приглаженными и добродушными.
Неописуемую, никогда прежде не виданную красоту долины, как казалось Михаилу, создавали прилавки, каждый из которых имел свой, совершенно отличный от соседнего, мир деревьев, трав и подлеска, хотя и была во всем этом зеленом многообразии как форм, так и оттенков какая-то закономерность. На прилавках северного, самого крутого, склона преимущество имела тяньшаньская ель, необычайно длиннохвойная и чрезмерно, до самого комля, густая. Но Михаила поражали не столько густота, сколько непостижимая разнообразность форм, каких не встречал он в лесах России. Там каждое дерево начиналось со ствола. Тут почти ни у одного дерева ствола не видно. Вот торчит лохматая колонна высотой метров под сорок, а рядом, столь же лохматая, пирамида Хеопса, а за ней — наконечник копья, выкованный умелым и аккуратным мастером.
А березы, которые густо лепились на прилавках ближе к восточному и западному склонам? Розовостволые и тоже высокие, что тебе голенастые девчонки, ошпарившие холодной росой босые ноги, когда перебегали полянки с густым купырем, борцом и василистником.