Страница 2 из 6
С появлением этих авторов мэйнстрима «владение литературной техникой» стало означать совсем иное, нежели прежде. И все они признавали, в тот или иной момент, влияние фантастики.[8]
Итак, мы вернулись к понятию литературной техники, но теперь лишь смысл произведения определяет, к какой именно технике прибегнуть. Воззрение о «ясном, точном, натуралистичном письме» на все случаи жизни — изжито. Оценивая стиль, мы по-прежнему взыскуем экономичности и яркости; но окончательное суждение выносится на основании более гибкого критерия: работает ли?
Ввиду новообретенной гибкости стало допустимым более или менее разумно сопоставлять разнородные плоды литературного творчества. Сравнение может быть полезно при анализе, но оценочные суждения, как правило, ведут в тупик. Что лучше, «Гордость и предубеждение» или «Путешествия Гулливера»? Вопрос абсурден, хотя оба сочинения относятся к разряду «классических шедевров». Столь же абсурдно — пытаться подобным образом сопоставить, скажем, «Больше чем люди» и «Над пропастью во ржи».
Вернемся же к нашим Дишу и Желязны:
Говорить, что тот или иной автор «не уступает мэйнстриму», что ему «под силу писать мэйнстрим» или «следует писать мэйнстрим», значит упускать главное — а также хлестать кобылу, которая в рамках самого мэйнстрима давно объявлена поп-апологетами (Кингсли Эмис, Сьюзен Зонтаг) критически недееспособной. До сегодняшнего дня и Диш, и Желязны писали фантастику, следовательно рассматривать их следует в ее рамках. Кстати, фантастику они писали совершенно разную.
Произведения обоих изобилуют литературными, историческими и мифологическими аллюзиями. Тонкость чувствования такова, что допускает скрупулезный психологический и социологический анализ, причем как на современном материале, так и на историческом. Свидетельством тому — их фантастика.
Да, первая моя реакция была: «Что они тут делают?!» Тем не менее, они именно тут. А в искусстве течения и направления («волны», если угодно) определяются тем, что пишут писатели, что читают читатели, и противоречиями между тем и другим. Критики в лучшем случае фиксируют этот процесс. В худшем — они фиксируют его неточно.
II
Восемь дней тому назад в Эрфурт прибыл некий хиромант по имени Георгий Фауст, гейдельбергский полубог, истинный хвастун и глупец. Искусство его, как и всех прочих прорицателей, дело пустое, и такая физиогномика легковеснее, чем мыльный пузырь. Невежды восторгаются им. <...> Я сам слышал в харчевне его вздорные россказни, но не наказал его за дерзость, ибо что мне за дело до чужого безумия!
Литературный метод обоих авторов — символизм.
В своей влиятельнейшей монографии «Символистское движение в литературе» (1899) Артур Саймоне цитирует д'Альвиеллу: «Символ можно определить как изображение, которое не ставит цели быть репродукцией». Символизму как литературному методу свойственны две формы; их не следует путать с использованием как таковым символов в произведении искусства, с простым означением одного через другое. Во-первых, существует «редуктивный» символизм, процесс упрощения — например, в сказках, притчах, священном писании, — когда события обесцвечиваются, подаются куда менее полнокровно, чем при натуралистичном воспроизведении («репродукции»). Достигаемый редуктивным символизмом эффект — усиленное ощущение структурных связей; также по мере отпадения фактуры восстает некое величие, зачастую сглаженное необходимыми ирониями «реализма».
Другой тип символизма — «интенсивный» символизм. Именно к этой разновидности прибегали большинство символистов, о которых писал Саймонс: Артюр Рембо, Поль Верлен, Жерар де Нерваль, Шарль Бодлер. «Интенсифицируя» язык при описании ситуаций, автор добивается яркости большей, чем сама жизнь; он пытается зафиксировать некую сущность опыта, познаваемую, как правило, только задним умом или в предвкушении — или же, крайне редко, в моменты абсолютной углубленности. (Некоторые говорят, что художник испытывает эту углубленность лишь в творческом акте.) Достигаемый интенсивным символизмом эффект — непосредственность чувств; различные эмоции приобретают небывалую резкость разрешения; также ощущается могучий динамизм, близость к пульсу описываемого переживания.
Поскольку для интенсивного символизма главное — плотность фактуры, у авторов мэйнстрима она достигается нередко в ущерб общей структуре, которая либо теряется, либо кажется искусственной. Едва ли не всегда находится повод обвинить их в «маньеризме», «декадентстве» и «недостатке дисциплинированности». А редуктивный символизм едва ли не всегда вынужден защищаться от нападок в связи с «чрезмерной рассудочностью», «безжизненностью» и «пессимизмом».
Авторы наши прибегали в фантастике к обоим типам символизма, и с различным успехом. Стилизация Желязны под Кордвайнера Смита, «Фурии», и готовящийся к выходу роман «Создания света и тьмы» в основе своей редуктивны. Его «Творец» («Hе Who Shapes»), а также романы и повести от первого лица принадлежат к наиболее утонченным образцам интенсивного символизма в американской прозе. Рассказ Диша «Как белка в колесе» — прекрасный пример редуктивного символизма, который, при всем его по-беккетовски беспросветном отчаянии, никак не назовешь «безжизненным». Роман «Концлагерь» — дневник поэта-заключенного, ставшего подопытным в программе армейских экспериментов, — интенсивный символизм эффективнее некуда.
Что они тут делают?!
Фантастика — единственный, кроме поэзии, литературный жанр, символистский в самой своей основе. Заявленная ею цель — изображать мир, не репродуцируя его. (Что неизбежно, когда имеешь дело с мирами возможного и вероятного.) Ну не парадокс ли, что символисты были столь страстно заняты реальным миром — реальностью наружной и внутренней? Однако в противном случае символы их лишились бы референта — предмета соотнесения. Хотя я пока еще не рассматривал, «что» именно делают Желязны и Диш, сегодня мне представляется скорее неизбежным, нежели из ряда вон выходящим, что писатели, столь живо отслеживающие развитие искусства и литературы, превосходно разбирающиеся в символистах девятнадцатого века, породивших эстетику века двадцатого, обратили свои таланты к тому жанру английской прозы, который наиболее богат возможностями; или что именно им предстоит жанр этот трансформировать.
III
Был еще один знаменитый и отчаянный человек. Не стал бы я называть его имени, да сам он не желал скрываться и жить в неизвестности. Несколько лет тому назад он странствовал по всем землям, княжествам и королевствам, похваляясь своим великим искусством не только во врачевании, но и в хиромантии, некромантии, физиогномике, в гадании на кристаллах и в прочих таких вещах. И не только похвалялся он всем этим, но именовал себя устно и письменно знаменитым и искусным мастером. Он не отрицал, а открыто заявлял, что имя его Фауст, и, расписываясь, прибавлял — «философ философов».
Писатели они чрезвычайно разные.
Определяя категории наподобие символизма редуктивного и интенсивного, первое желание — запихнуть Диша в одну, а Желязны в другую. Однако авторы наши имеют немало областей пересечения и никак не желают укладываться в рамки. Ладно. Тогда что они являют собой по отдельности?
Доступный по состоянию на данный момент [1968] корпус сочинений Диша включает четыре романа — «Геноцид», «Щенки Земли», «Эхо плоти твоей» и «Концлагерь». Вдобавок в Англии выходил сборник рассказов «102 водородных бомбы». Затем, существует своего рода цикл произведений малой формы, еще не собранных под одной обложкой; тем не менее, именно к этому «циклу» принадлежат едва ли не наиболее показательные произведения Диша — «Спуск», «Убийца и сын», «Фома Неверующий», «Как белка в колесе», «Тараканы», «Касабланка», «Проблемы творчества» [исправлено, дополнено и под названием «Смерть Сократа» включено первой частью в роман «334»]. Из романов дебютный обещает по-барочному много и заканчивается на лирической ноте совершенного ужаса. Второй и третий по-своему сильны; что до «Концлагеря», то это первая фантастическая книга, прочитав которую, я испытывал лишь зависть, абсолютную и всепоглощающую: «Хотел бы я написать такое!» Удовольствие — а превосходных фантастических романов я прочел немало — эмоция куда более грубая.
8
Критики в лучшем случае фиксируют этот процесс. В худшем — они фиксируют его неточно — небесполезно будет вкратце рассмотреть взаимодействие фантастики и литературы мэйнстрима в более поздней перспективе. С легкой руки Лесли Фидлера (статья 1975 года «Пересекайте границу — смыкайте разрыв»), а затем Фредрика Джеймсона (работа 1984 года «Постмодернизм, или культурная логика позднего капитализма») едва ли не общим местом стало суждение о том, что в шестидесятых годах и позже происходил размыв границы между творчеством «высоким» и «низким» и что именно в этом заключается коренное отличие постмодернизма от модернизма, ставившего себе цель возвести между «большой» литературой и популярным чтивом неприступную преграду. Как отмечал Брайан Макхейл в эссе «ПОСТкиберМОДЕРНпанкИЗМ» (1991) — на которое переводчик опирался при составлении данного комментария, — сама распространенность, подкупающая простота этого суждения должны заставить насторожиться; на деле и автор-модернист, и автор-постмодернист активно эксплуатируют приемы, свойственные «низким» жанрам, разве что последний не тщится искусно закамуфлировать свою от них зависимость, а, напротив, акцентирует. Собственно, как использование мэйнстримом жанровых элементов, так и обратное заимствование являют в совокупности одну из основных движущих сил развития литературы да и культуры вообще. Что отличает постмодернистскую эпоху и литературу, так это многократно возросшая скорость подобного взаимообмена. Прежде чем вводить в этот контекст фантастику, следует разделить «эстетически консервативный мэйнстрим» (ориентированный на производство бестселлеров) и мэйнстрим эстетически прогрессивный («продвинутый»). Итак, в двадцатые-сороковые годы фантастика и мэйнстрим существовали едва ли не в абсолютной изоляции друг от друга. Первый, с позволения сказать, межвидовой контакт произошел в пятидесятые, когда стилистические нормы фантастики более или менее приблизились к образцу, являемому бестселлерами мэйнстрима, — а последние, в свою очередь, стали иногда заимствовать у фантастики темы и сюжеты. В аналогичное взаимодействие, но уже с «продвинутым» мэйнстримом, фантастика вступила в шестидесятые — начале семидесятых; речь, соответственно, о «новой волне» НФ и ранних постмодернистских произведениях. Любопытно, что на данном этапе взаимодествие это носило своего рода регрессивный характер, причем обоюдно: авторы «новой волны» ориентировались на высоты эпохи модерна, а Томас Пинчон, Уильям С. Берроуз, Курт Воннегут прибегали к средствами арсенала не современной фантастики, но «золотого века» и ранее. Современниками не только хронологически, но и, так сказать, функционально фантастика и постмодернизм сделались только в семидесятые; достаточно сказать, что такой автор, как Джозеф Макэлрой, отвечая на вопрос о своих литературных влияниях (1975), назвал Дж. Г. Балларда в одном ряду с Пинчоном, Аленом Роб-Грийе и Мишелем Бютором. Резкое возрастание скорости «межвидовой» обратной связи произошло в восьмидесятые, с появлением киберпанка. Гибсон признавал влияние — видное невооруженным глазом — Пинчона и У. Берроуза («Я — из первого поколения американских фантастов, имевших возможность прочесть Берроуза, когда нам было четырнадцать — пятнадцать»); а, к примеру, уже в романе Кати Экер «Империя бесчувственного» (1988) встречаются ссылки на гибсоновского «Нейроманта» (1984). В дальнейшем это переплетение мотивов, тем, интонаций, стилей может только уплотниться.