Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 174

Я радовался тому, что я есть, и что я осознаю, что я есть, и тому, что я осознаю, что у меня есть чувство радости, и тому, что я не тот больше, который был раньше, и что я теперь частица, и не бесполезная, а, наоборот, необходимая, частица большого – земли, мира, космоса, Вселенной, и что живу для этой Вселенной, а значит, живу для себя. Мне было сейчас так легко, как было только тогда, когда я еще находился в утробе матери или еще даже, когда не был зачат, когда только примеривался, что я, наверное, буду тем Неховым, прекрасным и замечательным, который вот через какое-то время должен будет быть зачат, а потом родиться и прожить не совсем счастливо, но счастливо одновременно до сегодняшнего дня, нынешней минуты, секунды, мгновения, доли мгновения. Мне стало так легко, что я перестал ощущать не только тяжесть мыслей, которые текли сейчас без моего участия, без моей воли, но и тяжесть тела. И когда я понял, что не ощущаю тяжести тела, я оторвался от земли и завис над полом, как во сне, как это ни банально звучит. Мне места было мало и земли. Эх! Огибая кресло и диван, я пролетел в один угол комнаты, в другой, затем и в третий, конечно, и четвертый угол не исключил, пятого угла в комнате не было. Эх! Я подлетел к окну, со звоном и треском открыл одну, вторую, третью и четвертую створки, распахнул их одну за одной, – на простор рвался, на нескончаемость и бесконечность. Воздух нежный меня омыл и окунул в себя после, и внутрь забрался после, прохладой и ароматом легкие мои наполняя. Я раскинул руки, я раскинул ноги. Согнулся пополам и верхнюю половину перебросил через подоконник, не касаясь его, как будто прыгнул в высоту «перекатом», и увидел землю там, под собой, там внизу, далеко, – песчинки не различить, травинку не углядеть, лиц у прохожих не распознать. «Высоко, – подумал. – Далеко, – подумал. – А вдруг… – подумал и рухнул тотчас на подоконник, всей грудью и всеми ребрами на него обвалился, с шумом, глухо, ух. – Во бля какая, – сказал себе, на подоконнике лежа. – Вот какая бля, – сказал, не зная, кого имею в виду. Себя, наверное, да, точно себя. – Зачем подумал, зачем засомневался, а вдруг?… Вот бля какая!» И сполз с подоконника, весомый, как и обычно, опять весь не цельный, не полный и далеко не вечный, мать мою! Засмеялся, ха-ха-ха-ха-ха»… Далеко не цельный и совсем не вечный. Ненадолго меня хватило. Жаль! Подпрыгнул. Не взлетел. Жаль. По комнате прошелся, во всех углах потерся, и без пятого обошелся. И через диван прыгнул, и через кресло, и через воздух. Жаль! И все равно рад был, и доволен, и удовлетворен. Потому что впервые понял, что что-то по-другому может быть в жизни, что совсем не такая она (хотя такая тоже), как я ее себе представляю и рисую, какой я ее прогнозирую. Она может быть другой, прекрасной, неземной и без помощи выпивки и наркоты. И я знал, что организм мой запомнил, как было, и когда-нибудь обязательно повторит, что было. Смею надеяться. Надеюсь. Верю. Знаю. И смеюсь над собой.

Потому что, конечно же, не знаю ни черта!

Смеюсь! Я сел на диван, через который только что прыгал, пытаясь взлететь и лететь, смеясь, закурил, смеясь, огляделся, смеясь, наткнулся взглядом на стопку кассет возле видеоаппарата, смеясь, встал и подошел к аппарату поближе, смеясь, принялся рассматривать названия фильмов, напечатанные на кассетах, и, когда прочитал все названия, смеяться перестал. Оказалось, что все фильмы, записанные на кассетах Ники Визиновой, или ее мужа (?) я уже видел, а некоторые и не один раз. Так что я не просто перестал смеяться, я еще и расстроился и потому помрачнел, и погрустнел, и еще затосковал, кручинясь, если говорить истину и говорить ее искренне. Что же я буду смотреть сейчас по видеоаппарату, ожидая, пока соберется на прогулку со мной Ника Визинова? Что же буду смотреть? Я же все, что у нее есть, уже смотрел. И еще раз те фильмы, которые у нее на кассетах и которые я смотрел, смотреть больше не хочу, не стоят они того, не стоят и я не стою того, и я не стою. О горе! О горе! Я подпрыгнул еще раз. На всякий случай. Тщетно. Жаль! Я опять тогда пошел по комнате. Шел, шел и остановился у книжного шкафа, маленького. Может быть, я что-то почитаю, подумал, увидев в книжном шкафу книги. Вот одна книга, вот другая, вот третья, вот четвертая, вот пятая, вот шестая, вот седьмая, вот восьмая, вот девятая, вот десятая, а вот и не книга вовсе, а что же? Кассета. Да, кассета, и без наклеенной бумажки с названием фильма. Неизвестно, что там. А неизвестность, как известно, манит, будоражит и возбуждает. Я вынул кассету из шкафа, я вставил ее в видеоаппарат, я включил телевизор, я сел на диван и стал смотреть, предвкушая. На экране я увидел Нику Визинову. Она сидела на широкой многоспальной кровати и смотрела прямо в камеру – очень красивая в тонком узком и предельно коротком белом платье, с ногами под платьем и полными губами над платьем. Камера, как я понял, была установлена стационарно. То есть Нику Визинову никто не снимал, держа камеру в руках. Она работала автономно. А находилась она, по всей видимости, на какой-то возвышенности в комнате, например на шкафу или в самом шкафу, на верхней полке, а в дверце шкафа проделана дырочка, выпилена аккуратно, и через эту, тщательно обработанную дырочку, видеокамера, поставленная на работу в автономном режиме, без участия человека или какого-либо другого животного, самостоятельно снимает все, что происходит в спальне – на кровати, около кровати, над кроватью, но никак, к сожалению, не под кроватью. Хотя почему к сожалению; что может быть интересного под кроватью – пыль, старые окурки, забытые презервативы, кусочки ваты и скелет оголодавшего любовника, ха-ха, или любовницы. А что еще может быть под супружеской кроватью? Я сидел перед телевизором и смотрел на экран. А Ника Визинова сидела на кровати и смотрела на меня. Не знаю, что она читала в моем взгляде, но я в ее взгляде прочитал решимость (я не знаю пока, к чему), торжествующую усмешку и спокойствие, видимо, продиктованное все той же решимостью (самое сложное по этой жизни, как мы знаем, – это выбор, если бы человек вдруг в одночасье лишился бы проблемы выбора, он в то же самое мгновение незамедлительно бы обрел бы счастье, это так). Она что-то решила для себя, и теперь нет у нее сомнений, – мол, а вдруг этого делать не стоит, или, может, стоит сделать, но по-другому – она должна сделать так, как решила, и потому она спокойна. Я знаю такой взгляд. За четыре года, пока я воевал, я видел много, и многое, и многих, черт знает что я видел на войне, на которой воевал четыре года, – я видел такое выражение и в своих глазах. Я помню. Да.

Наверное, сейчас я поступал скверно. Надо было выключить магнитофон, вынуть из него кассету и поставить ее на место в книжный шкаф, или надо было хотя бы спросить у Ники Визиновой, могу ли я посмотреть эту пленку. Я, конечно же, вне всяких сомнений, поступал скверно, я знал это, как знал бы об этом любой нормальный, любой воспитанный человек. Но тем не менее я продолжал смотреть запись. Я не стал объяснять себе, почему я продолжаю делать то, что делаю. К чему? Если я знаю, что как бы я ни объяснил себе, почему я продолжаю смотреть запись, я бы все равно продолжал ее смотреть. Ника Визинова тем временем отвела глаза от камеры и, значит, от меня тоже отвела глаза – длинные-длинные и не совсем голубые, потому что синие, – и посмотрела себе под ноги, вниз, на коврик, на свои босоножки, на напедикюренные пальцы, выглядывающие в прорезь босоножек, на блестящий паркетный пол, на свое отражение в блестящем паркете, размытое и неясное и ко всему прочему, конечно же, искаженное, а может быть, даже и совсем не ее; дышала, я видел, глубоко и часто дышала и смотрела в пол. И вот, выдохнув резко и шумно, протянула руку к тумбочке и взяла с тумбочки маленькую стеклянную баночку, и когда взяла баночку, поднялась, выпрямилась – платье задравшееся так и осталось задравшимся, она не одернула его, она не думала сейчас о нем (какие ноги у Ники Визиновой!) и сделала шаг к объективу камеры, этикеткой вперед, чтобы мы, те, кто смотрел эту кассету, смогли прочитать, что написано на этикетке, а на ней было написано «Веронал», вот это да! Что же ты делаешь, девочка, и почему? Ника Визинова открыла, как я предполагал, стеклянную баночку, высыпала на ладонь сколько-то таблеток, я не видел, сколько, и бросила их в рот, после чего вернулась к кровати и к тумбочке, взяла с тумбочки стакан, видимо, с водой и отпила из него половину и опять села на кровать и, устроившись поудобней, опять посмотрела в камеру. Улыбалась, мать ее. Она улыбалась, и не вымученно или деланно, а с искренней радостью, отдохновенно. И вот мы снова сидели и смотрели друг на друга. Я вынул сигарету, закурил. После пятой затяжки я услышал звук звонка, прозвучавшего с экрана. И Ника Визинова тоже его услышала и, услышав, улыбнулась шире, и встала и скрылась с поля зрения камеры. Появилась она через полминуты. И не одна. И не одна!