Страница 26 из 181
— Вы слышите? — спросил я, приподнимаясь на постели.
Все слышали, конечно, еще никто не успел заснуть, — но мне не ответили. Я понял, что чем-то вопрос мой неуместен, и не повторял его.
Спать мне не хотелось, да и не мог бы я заснуть, слушая непрерывную жалобу стекол. Я оделся, вышел на улицу и долго смотрел на гремящее и вспыхивающее небо. Только теперь наконец я понял, что я на войне, что она вот, предо мной, и что последний город, отделявший меня от нее, уже позади.
На облаках, скаливших пасти своих рваных краев, гремело и сверкало ее страшное лицо, и не было уже той силы, которая бы, наперекор чьей-то чужой, враждебной мне воле, вернула бы меня хотя бы на восемнадцать верст назад, в чужой Холм, по улицам которого мы прошли сегодня на рассвете.
В душе моей появилось чувство, напоминающее противное жалкое дребезжанье стекол в окошке хаты. Мне захотелось, чтобы меня кто-нибудь пожалел, и стало больно, что у меня, одинокого, такого человека нет.
Но дребезжанье души сменилось злостью за это дребезжанье, и, плюнув, я сказал вслух:
— А плевал я на всё. Убьют — туда и дорога!
Четверо солдат проходившего мимо дозора, замедляя шаги, заглянули мне в лицо — свой ли — и, отдав честь, прошли мимо. Вдруг один из них остановился и, шагнув снова ко мне, сказал нерешительно:
— Здравствуйте, ваше благородие.
— Здравствуй, — удивился я. — Ты моего взвода?
— Никак нет, я — Карякин.
— Какой Карякин?
— Степана Максимовича сын. Вы в нашем доме в Москве жили. На Немецкой.
Оказывается, сын купца-миллионера. В Москве, встречаясь со мной на лестнице и во дворе, он не кланялся. Как всё это странно!
Закальников мне враждебен.
— Что такое вы всё пишете? — неприязненно спрашивает он.
— Нечто вроде дневника, — отвечаю я.
И не без задора:
— А почему это вас беспокоит?
Он молчит, но глаза его после вчерашней ночи совсем ввалились. Наверное, не мог заснуть. А я спал отлично; значит, я сильнее его.
Орешин недоволен, что я пишу в полевой книжке нечто, не относящееся к службе.
Понадобится, — говорит, — рапорт или донесение написать, ан бумаги и нет. Вот и придется вам одолжаться.
Он очень запаслив. У него в сундучке и иголки, и нитки, и водочка. Угощать не любит, но если его угостишь, обязательно ответит. Он мне нравится.
Вчера бой шел у города Красностава. Говорят, наши потери — шестьсот человек. Неужели правда? Почти батальон выбыл из строя. Смольянинов привез мне из Холма сапоги. Учился завертывать портянки. Орешин заворачивает их удивительно ловко и, главное, быстро.
Новый глагол: ловчить, ловчиться, что значит — отлынивать от службы.
Ловчилами гренадеры моего взвода называют двух братьев-евреев, вольноопределяющихся со средним образованием. Братья, кроткие и ласковые, жмутся ко мне, как к защите.
Еще новое слово: солдатня.
Мой Смольянинов выучил несколько польских фраз, но вместо «вшистко едно» из озорства говорит «шишка една». Денщики и мы смеемся.
Наш «пан» какое-то деревенское начальство. Его халупа чище других и на стенах много католических икон. Их Богородица не похожа на нашу, у нее польский тип лица — большелобая, с узким лицом. Солдатня едва ли узнает в ней свою Пречистую. «Матка Бозка» для них звучит дико и вызывает улыбку.
Немечек сказал:
— Ченстоховская Богоматерь похожа на Марину Мнишек.
Дочку нашего пана зовут Бронкой. Она беленькая, чистенькая, совсем барышня, только руки мозолистые. Таких ясноглазых девушек в России нет. Смольянинов про нее говорит:
Ладнюта паненка!
Может быть, выдумал, а может быть, так действительно по— польски.
Сегодня утром, подавая мне умываться, Бронка сказала:
Пан есть барзо млодый. Мне пана будет барзо жалко, если пан будет раненый.
И опустив глаза:
— Як пана Бога кохам!
В сенях никого не было. Я растопырил намыленные руки и обнял ее, не касаясь платья мокрыми ладонями. Она не вырывалась, когда я ее целовал.
Купили гуся и через час будем обедать. В Вульке, к превеликой нашей радости, оказалась казенка. Хотя продажи вина уже нет, но офицерам сиделец водку и спирт отпускает. Сделали запасы.
Через час выступаем.
Не спал почти всю ночь. Вырвал Бронку из-под носа Немечка и увел на зады к скирдам. Валялись на сене и целовались. Мне было жаль ее, беленькую, тоненькую, похожую на барышню.
Пушки гремели далеко, но все-таки гремели, и, может быть, оттого я целовал девушку с такой нежностью.
Командиру 16-й роты. От младшего офицера прапорщика Мпольского.
РАПОРТ.
Доношу, что сего 8-го августа, следуя со своим взводом головной заставой и миновав деревню Царский Став, я, как мне было приказано, остановил людей у западной ее околицы. В тот момент, когда я приказал людям составить винтовки, я услышал выстрел и увидел бегущий к нам наш дозор. Обнажив шашки, его преследовал разъезд противника в количестве, как после выяснилось, до сорока сабель. Противник был от нас не далее 150 шагов. Ввиду этого я вынужден был открыть огонь, невзирая на то, что между мной и противником были свои. Двумя залпами атака противника была отбита, и он показал тыл, оставив раненых и убитых. Пленных в количестве шести человек, а также четырех лошадей и документы, найденные при убитом офицере, начальнике разъезда, при сем представляю. Нашим огнем легко ранен гренадер четвертого взвода Петр Максимильянов.
Прапорщик Мпольский.
9 августа.
На войне я всего десять дней, а живу уже совершенно иной, чем прежде, жизнью.
Начать с пустяков.
Раньше я боялся промочить ноги, не пил сырой воды, купаясь в летний день, прежде чем войти в воду, «остывал», мочил голову и под мышками. Теперь же я перехожу реки вброд и остаюсь весь день в мокром платье. Я пью из луж, после похода потный бросаюсь в воду, ругаюсь самыми скверными словами и иногда бью гренадеров!
И это всё оттого, что я начинаю понимать, что жизнь, моя и чужая, вовсе не стоит того, чтобы ею следовало уж слишком дорожить…
(Несколько фраз нельзя прочесть: химический карандаш стерся и местами расплылся.)
Когда я подбежал к трупам венгров, убитых по моей команде, татарин Мактудинов увидел часы, сиявшие золотым браслетом на руке мертвого лейтенанта, графа фон-Винтерфельда (так оказался по бумагам, найденным при нем), закричал:
— Ваше благородие, часы!
Его поразили не трупы, а золото: добыча.
И эта часы теперь на моей руке.
Пуля графу попала в подбородок и вышла, снеся череп. Там, где раньше был мозг, оказалась вогнутая пустота чаши нежнорозового цвета. И я вспомнил о скифах, которые обделывали черепа врагов в серебро и пили из них вино.
Через час, когда полк втянулся в деревню, я опять подошел к трупам.
Их окружили солдаты, с любопытством рассматривавшие красные мундиры венгров. Один из гренадеров, низкорослый, С тупым, серым лицом, вдруг снял шапку и стал креститься.
— Чего лоб накрещиваешь, дурень! — закричал на него подпрапорщик, рыжебородый гигант. — Ведь это враг. Чье это тело?
Солдатик струсил и удрал.
Повернувшись, чтобы уйти, я столкнулся с полковым священником, иеромонахом, любопытствовавшим на трупы из-за моего плеча. На его лице была неуверенная робкая улыбка. Я взял отца Сергия за рукав рясы и, отведя в сторону, спросил:
— А вы, отец иеромонах, какого мнения?
Я думал, что он поймет меня и скажет что-нибудь об окрике подпрапорщика, который он не мог не слышать, он же сказал, сильно окая:
— Молодец! И как это вы их ловко!
— Нет, я не об этом, — перебил я его. — Вы скажите, можно ли на них креститься, на трупы, как солдат этот?
И, также окая, монах ответил спокойно:
— О всякой христианской душе молиться можно.