Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 181



Всегда, когда я так ехал, мне хотелось уследить отдаленное появление тихвинских огней. Но сколько раз я ни старался, никак не мог этого сделать — так слабо было освещение крошечного уездного городка. Городские огни всегда появлялись неожиданно, после, помнится, трехчасовой качки в вагоне — вместе со встряхиванием на стрелках.

— Вот мы и дома, — говорит инженер; — Милости прошу в воскресенье ко мне на блины. Жена у меня молоденькая, и вы за ней можете поухаживать. Только без анархистских приемов. Сестрице передайте мой поклон. Рады были бы видеть ее, но знаю — занята новорожденным и ей не до блинов. Доктора лично приглашу еще. К часу будем ждать.

И мы расстаемся…

— А теперь, Веруша, принеси-ка мне, будь добра, стаканчик содовой. Опять начинает давить под ложечкой.

— Тебе вредно пить, а ты пьешь! — с укором говорит Вера Ильинишна, поднимаясь с дивана, на который она присела подле отдыхающего мужа. — Вот и задавило опять. Ну как это я не посадила тебя за столом рядом с собой. Ну, сейчас.

Через несколько минут барыня возвращается, цедит из сифона полный стакан шипящей воды и, дав мужу выпить, вытирает платочком его губы. И просит:

— Ну, продолжай, если не устал. Очень интересно — совсем иная жизнь. И о случае с дамой не смей пропускать. Она жена этого инженера, да?

— Сейчас всё узнаешь, — закуривая папиросу, отвечает Иван Иванович и продолжает:

— Еще немножко о русском севере послушай… Хороши были зимой вечера в Тихвине — золотые и алые, полные густого монастырского звона. Но чудесны были и утра, солнечные, тихие, с крепким морозом, от которого воздух насыщен микроскопической ледяной пылью и на границе каждой тени бриллиантово искрится. А звон с колокольни шестисотлетнего монастыря словно огромный шмель гудит, и из-за реки откликается на него кристальноголосый колокол женской обители…

Площадь в сугробах, накрест пересеченная санными колеями: к каменным рядам, к аптеке, к общественному собранию. На площадь втекают улицы, а в перспективе их и черта городской окраины. Дальше — занесенные снегом горушки, увенчанные зубчатой, синей линией леса, словно хребтом драконьим.

Хорошо дышалось в Тихвине в солнечные полдни! Каждое вдыхание как глоток замороженного шампанского… И еще любил я за городом на лыжах бродить, с горушек нестись… Да, Веруша, хорош русский север! С заглавной бы буквы его писать! Но Бог с ним, вспоминать — только расстраиваться. Перехожу к блинному случаю.

В воскресенье, как был звон, отправился я к Скворцовым. Один пошел, потому что сестра от младенца своего никуда из дому не выходила, а доктора срочно вызвали на линию, к какой— то переездной сторожихе.

Пришел. Казенный просторный дом, красиво обставленный мебелью в модном тогда стиле — модерн. Пианино в гостиной, несколько неплохих акварелей на стенах. И молодая хозяйка, забыл уже имя-отчество, едва ли старше двадцати-двух-трех лет — очень эффектная, черноволосая и черноглазая, по типу — армянка, грузинка или гречанка. Мужа ее еще не было дома, когда я явился, и мы с полчаса поболтали вдвоем.

Как-то очень быстро прошли у меня первые, всегда натянутые, минуты представления и официальных, общепринятых фраз. Может быть, потому что, выйдя ко мне в прихожую, барыня так радушно сказала:

— Вот и прекрасно, очень рада! Мы вас ждем, то есть пока жду только я: мужа еще нет, но он сейчас должен явиться.

И потом она почти сразу же стала говорить о себе, как делают все женщины, которые немножко скучают: «Тихвин, такая тоска нет людей!» Это мне-то, мальчишке! И в том же духе дальше. Так, мол, это досадно, когда под боком столица. Барыня любит музыку, театр, литературу. У нее в Петербурге друзья, но разве можно часто оставлять мужа, которого она так любит, одного: у него сердце, за ним нужен постоянный присмотр, иначе в этой дыре он будет только играть в карты и пить вино.

Потом она начала меня расспрашивать о моем психо-неврологическом институте и призналась, что ей очень бы хотелось поступить в этот институт, чтобы хотя неделю в месяц посещать лекции, жить студенческой жизнью.

Но обязанности жены… Невозможно! А я еще гимназисткой увлекалась психологией, штудировала Вундта, Джемса. У этой науки такие огромные перспективы!

Потом барыня стала говорить о Блоке, о символистах; очень неплохо прочла из еще не знакомого мне альманаха «Шиповник» стихи Брюсова «Самоубийца»: «…шесть длинных гильз с бездымным порохом кладу в какой-то там барабан…» Кажется, в блестящий, не помню.

— И ты сразу же влюбился, жалкий человек! — укоризненно сказала Вера Ильинишна.

— Не скрою, Веруша, да. Не буду врать. Она мне показалась чудной, необыкновенной: ведь мне шел тогда только еще двадцатый год. Теперь-то я отлично понимаю, отчего эта барыня была так жизнерадостно возбуждена, так жадна к жизни: сорокалетий муж и ее молодость — в одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань. И, кроме всего прочего, лань-то была весьма в теле, явно физически сильна — сквозь смуглую кожу щек так и алела кровь…

Потом пришел муж, и мы перешли в столовую с большим столом и тяжелым ореховым буфетом. Были еще два сослуживца Скворцова, пожилые, неинтересные люди.

Тихвинская девушка, одетая под столичную горничную, стала подавать блины.



А как ели тогда? — заинтересовалась Вера Ильинишна. — Что было к блинам?

— Ну, друг мой, этого уж не помню. Как у всех в то время: стандартное. Конечно, икра, например…

— Кетовая?

— Боже сохрани! — даже ужаснулся Иван Иванович. — Кетовая икра к блинам могла быть уделом только бедноты. Начальник участка службы пути и его супруга не унизились бы до нее на масленице. Икра, конечно, была паюсная или зернистая, если последняя имелась на рынке. Семга была двинская, кильки ревельские, хорошая сельдь, грибки. Блины подавались и простые, и с запеченным рубленым яйцом, и с запеченными же белозерскими снетками… Как у всех тогда, родная.

— Хорошо жили!

Во всяком случае, сытно. Это — да. Но ты постой. После блинов — бульон в красивых чашках, потом кофе. Конечно, пили: водку, коньяк, вино. Чудесное удельное № 22, на которое особенно налегал сам хозяин, а супруга его, как и ты мне теперь, укоризненно покачивая красивой головкой, говорила по обязанности хорошей жены:

— Не пей так много… У тебя же сердце!

И инженер отшучивался:

— Не будь у меня сердца, я бы не любил тебя так, мой персик!

Из-за стола встали уже в сумерках — рано зимой темнело в Тихвине. Гости ушли, хотел было и я откланяться, но барыня меня не отпустила. Да и инженер запротестовал.

— Я, молодые люди, — сказал он, — отправлюсь в объятия Морфея, как выражался мой папаша, покойной памяти капитан из Тифлиса, а вам зачем же сидеть дома? Прикажи, Людмила, Василию запрячь Черкеса в маленькие сани да и марш за город кататься.

— Людмила! — гневно вскрикнула Вера Ильинишна. — А ведь уверял, что имя этой инженерши забыл!.. И всегда ты врешь. Смолоду мне врал и на старости лет врешь. А отчество как, ну?

— Николаевна. Теперь вспомнил. Ей-богу, хоть режь, забыл, а теперь, когда всё вспоминать стал, и имя с отчеством всплыло.

— Всплыло! Знаю я тебя, изучила за двадцать-то лет.

— Ну, как хочешь, но я на этот раз правду говорю. Слушай, ради Бога. Людмила Николаевна обращает ко мне свои кавказские звезды…

— Не смей так говорить о чужой бабе!

— Ладно. Людмила Николаевна обращает ко мне свои чудесные глаза…

— Просто глаза. Никакие не чудесные!

— Хорошо: просто глаза. И спрашивает: «А вы править конем умеете?»

Откуда же мне уметь править лошадьми, но спроси она меня тогда, умею ли я управлять подводной лодкой, я в тот момент, в момент полного влюбления, удесятеренного немалым количеством выпитого, ответил бы: умею.

— Вот и отлично! — обрадовалась она. — Тогда на маленьких наших саночках вдвоем поедем. Воображаю, сколько завтра сплетен по этому поводу будет в нашем Тихвине!

— И пусть! — зевнул инженер. — Отправляйтесь, дети мои. Только чур, господин анархист, жену мою на морозе не целовать.