Страница 4 из 35
– Дядя, – воззвало вдруг существо из недр кресла. – Сотворите лучше сигаретку.
Дю Барнстокр, казалось, спохватился.
– Да! – сказал он. – Позвольте представить вам, господин Глебски: это Брюн, единственное дитя моего дорогого покойного брата… Брюн, дитя мое!
Дитя неохотно выбралось из кресла и приблизилось. Волосы у него были богатые, женские, а впрочем, может быть, и не женские, а, так сказать, юношеские. Ноги, затянутые в эластик, были тощие, мальчишеские, а впрочем, может быть, совсем наоборот – стройные девичьи. Куртка же была размера на три больше, чем требовалось. Одним словом, я бы предпочел, чтобы дю Барнстокр представил чадо своего дорогого покойника просто как племянницу или племянника. Дитя равнодушно улыбнулось мне розовым нежным ртом и протянуло обветренную исцарапанную руку.
– Хорошо мы вас шуганули? – осведомилось оно сипло. – Там, на дороге…
– Мы? – переспросил я.
– Ну, не мы, конечно. Буцефал. Он это умеет… Все очки ему залепил, – сообщило оно дяде.
– В данном случае, – любезно пояснил дю Барнстокр, – Буцефал не есть легендарный конь Александра Македонского. В данном случае Буцефал – это мотоцикл, безобразная и опасная машина, которая медленно убивает меня на протяжении двух последних лет и в конце концов, как я чувствую, вгонит меня в гроб.
– Сигаретку бы, – напомнило чадо.
Дю Барнстокр удрученно покачал головой и беспомощно развел руки. Когда он их свел опять, между пальцами у него дымилась сигарета, и он протянул ее чаду. Чадо затянулось и капризно буркнуло:
– Опять с фильтром…
– Вы, наверное, захотите принять душ после вашего броска, – сказал мне дю Барнстокр. – Скоро обед…
– Да, – сказал я. – Конечно. Прошу прощения.
Для меня было большим облегчением удрать от этой компании. Я не чувствовал себя в форме. Меня застали врасплох. Все-таки знаменитый фокусник на арене – это одно, а знаменитый фокусник в частной жизни – это, оказывается, совсем другое. Я кое-как откланялся и пошел шагать через три ступеньки на свой этаж.
В коридоре по-прежнему было пусто, где-то в отдалении по-прежнему сухо пощелкивали бильярдные шары. Проклятый душ был по-прежнему заперт. Я кое-как умылся у себя в номере, переоделся и, взяв сигаретку, завалился на диван. Мною овладела приятная истома, и на несколько минут я даже задремал. Разбудил меня чей-то взвизг и зловещий рыдающий хохот в коридоре. Я подскочил. В ту же минуту в дверь постучали, и голос Кайсы промяукал: «Кушать, пожалуйста!» Я откликнулся в том смысле, что да-да, сейчас иду, и спустил ноги с дивана, нашаривая туфли. «Кушать, пожалуйста!» – донеслось издали, а потом еще раз: «Кушать, пожалуйста!» – а потом снова короткий визг и призрачный хохот. Мне даже послышалось бряканье ржавых цепей.
Я причесался перед зеркалом, опробовал несколько выражений лица, как-то: рассеянное любезное внимание; мужественная замкнутость профессионала; простодушная готовность к решительно любым знакомствам и ухмылка типа «гы». Ни одно выражение не показалось мне подходящим, поэтому я не стал далее утруждать себя, сунул в карман сигареты для чада и вышел в коридор. Выйдя, я остолбенел.
Дверь номера напротив была распахнута. В проеме, у самой притолоки, упираясь ступнями в одну филенку, а спиной – в другую, висел молодой человек. Поза его при всей неестественности казалась, однако же, вполне непринужденной. Он глядел на меня сверху вниз, скалил длинные желтоватые зубы и отдавал по-военному честь.
– Здравствуйте, – сказал я, помолчав. – Вам помочь?
Тогда он мягко, как кошка, спрыгнул на пол и, продолжая отдавать честь, встал передо мною во фрунт.
– Честь имею, инспектор, – сказал он. – Разрешите представиться: старший лейтенант от кибернетики Симон Симонэ.
– Вольно, – сказал я, и мы пожали друг другу руки.
– Собственно, я физик, – сообщил он. – Но «от кибернетики» звучит почти так же плавно, как «от инфантерии». Получается смешно. – И он неожиданно разразился тем самым ужасным рыдающим хохотом, в котором чудились сырые подземелья, невыводимые кровавые пятна и звон ржавых цепей на прикованных скелетах.
– Что вы там делали наверху? – спросил я, преодолевая оторопь.
– Тренировался, – ответствовал он. – Я ведь альпинист…
– Погибший? – сострил я и сейчас же пожалел об этом, потому что он снова обрушил на меня лавину своего замогильного хохота.
– Неплохо, неплохо для начала, – проговорил он, вытирая глаза. – Нет, я еще живой. Я приехал сюда полазать по скалам, но никак не могу до них добраться. Вокруг снег. Вот я и лазаю по дверям, по стенам… – Он вдруг замолчал и взял меня под руку. – Собственно говоря, – сказал он, – я приехал сюда проветриться. Переутомление. Проект «Мидас», слыхали? Совершенно секретно. Четыре года без отпуска. Вот врачи и прописали мне курс чувственных удовольствий. – Он снова захохотал, но мы уже дошли до столовой. Оставив меня, он устремился к столику, где были расставлены закуски. – Держитесь за мной, инспектор, – гаркнул он на бегу. – Торопитесь, а не то друзья и близкие Погибшего съедят всю икру…
Столовая была большая, в пять окон. Посередине стоял огромный овальный стол персон на двадцать; роскошный, почерневший от времени буфет сверкал серебряными кубками, многочисленными зеркалами и разноцветными бутылками; скатерть на столе была крахмальная, посуда – прекрасного фарфора, приборы – серебряные, с благородной чернью. Но при всем при том порядки здесь, видимо, были самые демократические. На столике для закусок красовались закуски – хватай что успеешь. На другой столик, поменьше, Кайса водружала фаянсовые лохани с овощным супом и бульоном – сам выбирай, сам наливай. Для желающих освежиться существовала буфетная батарея – бренди, ирландский джин, пиво и фирменная настойка (на лепестках эдельвейса, утверждал Згут).
За столом уже сидели дю Барнстокр и чадо его покойного брата. Дю Барнстокр изящно помешивал серебряной ложечкой в тарелке с бульоном и укоризненно косился на чадо, которое, растопырив на столе локти, уплетало овощной суп.
Во главе стола царила не знакомая мне дама ослепительной и странной красоты. Лет ей было не то двадцать, не то сорок, нежные смугло-голубоватые плечи, лебединая шея, огромные полузакрытые глаза с длинными ресницами, пепельные, высоко взбитые волосы, бесценная диадема – это была, несомненно, госпожа Мозес, и ей, несомненно, было не место за этим простоватым табльдотом. Таких женщин я видел раньше только на фото в великосветских журналах да еще, пожалуй, в супербоевиках.
Хозяин, огибая стол, уже направлялся ко мне с подносиком в руке. На подносике в хрустальной граненой рюмке жутко голубела настойка.
– Боевое крещение! – объявил хозяин, приблизившись. – Набирайте закуску поострее.
Я повиновался. Я положил себе маслин и икры. Потом я посмотрел на хозяина и положил пикуль. Потом я посмотрел на настойку и выдавил на икру пол-лимона. Все смотрели на меня. Я взял рюмку, выдохнул воздух (еще пару затхлых кабинетов и коридоров) и вылил настойку в рот. Я содрогнулся. Все смотрели на меня, поэтому я содрогнулся только мысленно и откусил половину пикуля. Хозяин крякнул. Симонэ тоже крякнул. Госпожа Мозес произнесла хрустальным голосом: «О! Это настоящий мужчина». Я улыбнулся и засунул в рот вторую половину пикуля, горько сожалея, что не бывает пикулей величиной с дыню. «Дает!» – отчетливо произнесло чадо.
– Госпожа Мозес! – произнес хозяин. – Разрешите представить вам инспектора Глебски.
Пепельная башня во главе стола чуть качнулась, поднялись и опустились чудные ресницы.
– Господин Глебски! – сказал хозяин. – Госпожа Мозес.
Я поклонился. Я бы с удовольствием согнулся пополам, так у меня пекло в животе, но госпожа Мозес улыбнулась, и мне сразу полегчало. Скромно отвернувшись, я покончил с закуской и отправился за супом. Хозяин усадил меня напротив Барнстокров, так что справа от меня, к сожалению, слишком далеко, оказалась госпожа Мозес, а слева, к сожалению, слишком близко, – унылый шалун Симонэ, готовый в любую минуту разразиться жутким хохотом.