Страница 9 из 46
Как я и ожидал, для верблюжонка главным препятствием оказались его собственные ноги. Они были слишком длинны, он путался в них, спотыкался, падал, ноги его заплетались. Мне пришлось запастись терпением и вести отсчет не по секундам, а по часам, когда я отмечал в своем журнале попытки верблюжонка поднять голову, выкинуть вперед переднюю ногу, оттолкнуться задними и, наконец, после многих неудач в первый раз в жизни встать на считанные секунды.
Верблюжонок начинал жить не торопясь, но был настойчив. Научившись ходить, стал тянуться к матери, трогал ее губами, то тут, то там сосал шерсть. Длинный материнский хвост надолго ввел его в заблуждение, и он недоуменно стоял возле него, качаясь на тонких ногах и пробуя сосать. Наконец, счастливая случайность помогла ему найти сосок. Тут он проявил большую сообразительность: то чуть отодвигался от вымени, то спешил вернуться к нему, запомнив этот путь, стал удлинять его и вскоре уверенно перебирался от передних ног матери к вымени.
Уже темнело, и на мое счастье верблюжонок, устав и насытившись, лег отдыхать. Тогда и я смог заняться ночлегом: разложил подстилку на песке, запалил костер, вскипятил во фляжке чай. Верблюдица паслась неподалеку, часто возвращалась к своему малышу, прислушиваясь, подозрительно смотрела в мою сторону. Пустыня, как всегда под вечер, наполнилась жизнью и звуками. Прошел, распустив полосатый хвост, барханный кот: видно, собрался на охоту за песчанками. Пролетела стая дроф, подвывал сычик.
Наутро я продолжал свои наблюдения. Верблюжонок почти не окреп, все так же качался на ногах, однако найти вымя матери, поесть для него уже было не проблемой. На очереди были новые задачи. Оказалось, в мире есть кусты, деревья, склоны и даже обрывы. Верблюжонок ходил, как лунатик: вот наткнулся на куст и силился через него прорваться — не смог и, тихо пискнув, в изнеможении лег отдыхать. Через полчаса злополучный куст удалось обойти и, удачно скатившись кубарем с обрыва, добраться до матери. Она теперь уже была не столь терпелива — объела вокруг всю траву и отходила все дальше. Верблюжонок следовал за ней, на ходу постигая премудрости жизни. О больших кустах он уже имел определенное понятие, но замечать маленькие еще не научился. Для этого нужно было смотреть себе под ноги. А это и на третий день было непростой задачей.
Между тем мне предстояло известить о новорожденном пастухов. Я уже знал, что верблюдица останется с малышом еще день-два, однако жажда в конце концов погонит ее к водопою. Случись рядом стадо, верблюжонок остался бы на попечении соседей. Они не допустили бы к нему ни волка, ни рысь.
Хорошенько приметив место, я поспешил с доброй вестью на Культакыр. Рассчитывал, что смогу привести пастухов по своим следам. Шел сначала по компасу, а оказавшись в знакомых местах — хожеными тропинками. Порядком устал, к тому же мучила жажда. В тот день сильно потеплело, и моя ватная одежда оказалась лишним грузом. Еле добрался до Культакыра, до колодца. Здесь напился, умылся, отсиделся на колоде, из которой поили верблюдов.
Возле нашего домика стояла машина. Видно, приехали гости. Я вошел в комнату и чуть оробел от многолюдья. Здесь собрались чабаны соседних бригад — в большинстве уже хорошие мои знакомые. А в центре комнаты, поджав по-турецки ноги, пел и играл на дутаре пожилой человек. Едва он кончил одну из песен, люди задвигались, освобождая место для меня. Я пробрался в угол, тоже стал слушать певца.
Национальную музыку часто передавали по радио, я видел и слышал певцов по телевизору, но совсем иное впечатление производил «бахши» здесь, в глубине Каракумов. И высокий голос, и звонкий звук дутара были сродни звукам пустыни. Я слышал их непрестанно, с тех пор как начал работать в песках, и певец усилил и подтвердил мои ощущения. Временами, взяв высокую протяжную ноту, голос его словно рвался, звуки повторялись и гасли, когда не хватало дыхания. И это напоминало мне порывы ветра над барханами. Впрочем, я не понимал слов и воспринимал лишь музыку, манеру исполнения.
— О чем он сейчас поет? — спросил я Бавали.
— О девушке. Говорит, глаза твои как огонь, косы как змеи, как аркан на мою шею. Это были стихи несравненного Кеминэ.
Ой-ой, как на тигриный шаг твой легкий шаг похож.
Взгляд черных-черных глаз твоих на пламя так похож!
Аркан тугой, аркан тугой на шею мне плетешь.
Не косы черные плетешь, а войско змей ведешь.
У каждой пряди свой огонь; меня язвят косы.
На рассвете я проснулся сам, не дожидаясь, пока разбудят. Беспокоило, как там в пустыне малыш. С вечера договорились с Бавали, что сходим за верблюжонком и его матерью.
В домике уже не спали. Чабаны с дальних стоянок, бахши расположились вокруг скатерти с угощением: печеньем, конфетами, урюком, миндалем. Агали-ага суетился у железной печурки: заваривал в фарфоровых чайниках чай, споласкивал пиалы, передавал то одно, то другое гостям. По кругу ходили две огромные пиалы с густым, прохладным чалом. По мне, так вкуснее питья не бывает.
Мы взяли с собой оседланного верблюда, рассчитывали увести малыша в чересседельном мешке. Поймали его и затолкали в мешок легко. Однако стоило отойти сотню метров, как верблюдица отстала и вернулась назад. В страшном беспокойстве она бегала там, где недавно кормила малыша, жалобно кричала. Пришлось вернуться и нам. Голова верблюжонка свешивалась из мешка, испуганный, он тоже без конца «авкал». И все же мать тотчас теряла его из виду, стоило тронуться в путь. Пришлось вынуть верблюжонка, показать его матери, подманить. Тут выяснилось, что она не различала его, даже если я держал верблюжонка на вытянутых руках. Требовалось, чтобы он стоял на песке, а не был где-то в воздухе.
Наконец, мы придумали способ, как увести неразумную мать с собой. Малыша опять положили в мешок, голова его была наружу, а рядом, голова к голове, привязали верблюдицу.
Шли по пустыне, вели верблюдов, радовало, что принес бригаде хоть малую пользу. И уже в который раз я поймал себя на мысли, что спешу на Культакыр, как к родному дому.
Весна в белой пустыне
Когда мы вышли из газика и пожали старшему чабану руку, зоотехник начал разговор так:
— Секретарь комитета партии товарищ Аннакулиев сказал, заместитель министра сказал, начальник Управления сказал, директор совхоза сказал, главный зоотехник сказал, я тебе говорю: «Вот товарищ из Москвы будет у тебя работать…» — Дальше он перешел на туркменский, поясняя, чем я буду заниматься. Перечень людей, у которых я побывал, прежде чем оказался в совхозе имени 26 бакинских комиссаров, по-видимому, обосновывал законность моего пребывания в бригаде, а может быть, и служил мне моральной поддержкой.
За спиной старшего чабана Манты Мамедова я видел уходящую вдаль отару. Черные цепочки овец стремились по белой равнине к встававшей на горизонте ослепительно белой стене.
Овцы шли, пряча головы от солнца в тень друг друга. Мне еще была незнакома эта черта их поведения, не приходилось работать в пустыне летом. Неудовлетворенное желание изучить жизнь отары в жару, накопленное за долгие месяцы «московской» жизни, делало меня нетерпеливым, хотелось поскорее закончить церемонию знакомства и приступить к делу.
Мир вокруг был гол и неуютен. Мне предстояло сейчас войти в него, а Манты — стать моим товарищем, учителем и опекуном. Связующей цепочкой между Москвой и этой жизнью было письмо моего руководителя, профессора Боголюбского. Один из секретарей Центрального Комитета Компартии Туркменистана в прошлом занимался научными исследованиями, и мой профессор дал мне рекомендательное письмо. Быть может, столь высокой протекции и не требовалось, хватило бы официального письма института в управление сельского хозяйства, объяснявшего, почему мне необходимо добраться до лучшей чабанской бригады и там пасти овец.
Землю сплошь, словно штукатурка, покрывала рыхлая корка гипса. Самодельные кожаные обутки Манты и мои кеды отпечатывали на ней следы, пока мы догоняли отару. Поравнявшись с ее авангардом, остановились отдохнуть, сели, где пришлось, и мои брюки, так же как у Манты, стали белыми от гипсовой пыли. Она покрывала все, словно мы находились во дворе цементного завода. Потом я привык к этому, перестал замечать белый цвет пустыни, всего, что нас окружало. Но среди впечатлений первого дня это было самым сильным.