Страница 26 из 28
Я беру ключи от машины с кухонного стола и уже через минуту мчусь в центр города вдоль железнодорожных путей. В голове мелькает мысль найти адрес черной медсестры. Я достаточно хорошо разбираюсь в технике, чтобы сделать это меньше чем за две минуты.
Но примерно столько же времени понадобится полиции, чтобы ткнуть пальцем в меня, если что-нибудь случится с ней или ее собственностью.
Я припарковываюсь под железнодорожным мостом и выхожу из машины. Сердце колотится как сумасшедшее, адреналин зашкаливает.
Давно у меня так не сносило крышу. Настолько давно, что я уже и забыл, как это возбуждает. С этим ощущением не сравнится ни алкоголь, ни охота, ни даже влюбленность.
Первый человек, который попадается мне на пути, без сознания. Бездомный, он пьяный, или под наркотой, или просто спит на картонном поддоне под горой пластиковых пакетов. Он даже не черный. Он просто… легкий.
Я хватаю его за горло, и он дергается, переходя из одного кошмара в другой.
– Чего пялишься? – кричу я ему в лицо, хотя сам держу его за шею так, что он не может смотреть ни на что, кроме меня. – Что за проблемы?
Потом бью головой ему в челюсть и вышибаю зубы. Бросаю его снова на тротуар и слышу смачный хруст, когда его череп соприкасается с асфальтом.
С каждым ударом мне дышится немного легче. Прошли годы с тех пор, как я делал это в последний раз, но чувства такие, будто это было только вчера, – у моих кулаков мышечная память. Я избиваю этого незнакомого человека так, что его никто не узнает, потому что это единственный способ вспомнить, кем являюсь я.
Рут
Если ты медсестра, то ты знаешь, что жизнь не заканчивается даже в самые трудные минуты. Бывают хорошие дни и бывают плохие. Одни пациенты остаются с тобой, а другие хотят поскорее о тебе забыть. Но всегда есть очередные схватки, очередные роды, и это ведет тебя вперед, не дает остановиться и опустить руки. Всегда есть новый урожай крошечных человечков, которые еще не написали даже первое предложение в истории своей жизни. Процесс рождения очень похож на конвейер – настолько, что я удивляюсь, если по какой-то причине вдруг приходится остановиться, например когда ребенок, которого я принимала как будто только вчера, становится моим пациентом, собирающимся рожать собственного ребенка. Или когда звонит телефон и адвокат больницы просит меня «зайти поговорить».
Не припомню, чтобы я когда-то разговаривала с Карлой Луонго. Если честно, я даже не уверена, что знала, как зовут нашего адвоката – прошу прощения, нашего специалиста по управлению рисками. Впрочем, до сих пор у меня ни разу не было повода с ней повстречаться. Я никогда не была риском, который нуждается в управлении.
Прошло две недели после смерти Дэвиса Бауэра. Четырнадцать дней я ходила на работу, ставила капельницы, велела женщинам тужиться, учила их кормить грудью. Но важнее, что четырнадцать ночей подряд я просыпалась в ужасе, заново переживая не смерть этого ребенка, а предшествующие ей мгновения. Я воспроизводила их в замедленном движении и в обратном порядке, сглаживала углы своего повествования, пока не начинала верить в то, что говорила себе. В то, что говорила остальным.
В то, что говорю Карле Луонго по телефону, когда она звонит.
– Конечно, с удовольствием с вами встречусь, – отвечаю я, хотя в действительности имею в виду: «У меня неприятности?»
– Отлично, – отвечает она. – Как насчет десяти часов?
Сегодня моя смена начинается в одиннадцать, поэтому я соглашаюсь. Как раз когда я записываю этаж, на котором находится ее кабинет, в кухне появляется Эдисон. Он идет к холодильнику, открывает его и берет апельсиновый сок. Судя по всему, он собирается пить прямо из бутылки, но я приподнимаю одну бровь, и он отказывается от этой мысли.
– Рут? – раздается в трубке голос Карлы Луонго. – Вы еще там?
– Да. Извините.
– Значит, до встречи?
– С удовольствием приду, – радостным тоном сообщаю я и кладу трубку.
Эдисон садится за стол и насыпает гору хлопьев в миску.
– Разговаривала с кем-то белым?
– Что это за вопрос?
Он пожимает плечами и льет в миску молоко, потом, уже сунув ложку в рот, отвечает:
– У тебя голос меняется.
У Карлы Луонго на чулках стрелка. Мне стоило бы думать о других вещах, например зачем вообще понадобился этот разговор, но я никак не могу оторваться от дырки на ее чулках. Если бы она была кем-то другим – кем-то, кого я считаю другом, – я бы тихонько сказала ей об этом, чтобы она не попала в неловкое положение.
Но в действительности, хоть Карла и говорит, что она на моей стороне (есть две стороны?) и что это простая формальность, мне трудно ей верить.
Последние двадцать минут я подробно, в деталях, рассказываю, как оказалась в отделении новорожденных один на один с ребенком Бауэров.
– Значит, вам сказали не прикасаться к младенцу, – повторяет адвокат.
– Да, – говорю я в двадцатый раз.
– И вы не трогали его до тех пора, пока… Как вы выразились? – Она щелкает кнопкой ручки.
– Пока не получила указание от Мэри, старшей медсестры.
– И что она сказала?
– Попросила делать массаж. – Я вздыхаю. – Послушайте, вы все записали. Я уже не скажу ничего нового, а у меня сейчас смена начинается. Еще долго?
Адвокат ставит локти на колени.
– У вас были какие-либо взаимодействия с родителями?
– Очень короткие. До того, как меня отстранили от ребенка.
– Вы рассердились?
– Что, простите?
– Вы рассердились? Вас ведь оставили один на один с этим младенцем, хотя до этого дали указание его не трогать.
– У нас не хватало рук. Я знала, что Корин или Мэри скоро придут меня сменить, – отвечаю я и понимаю, что не ответила на вопрос. – Я не сердилась.
– Однако доктор Аткинс утверждает, что между делом вы предлагали стерилизовать ребенка, – говорит адвокат.
У меня замирает сердце.
– Вы говорили с педиатром?
– Моя работа говорить со всеми, – отвечает она.
Я смотрю на нее:
– Это была просто глупая шутка. – О которой никто бы и не вспомнил, если бы не случилось все остальное. Если… Если… Если…
– Вы наблюдали за ребенком? Вы вообще смотрели на него?
Я медлю с ответом и в этот миг понимаю, что наступила главная минута во всем этом деле, минута, к которой я буду возвращаться снова и снова, пока не отшлифую ее у себя в голове до такого состояния, что уже не смогу вспомнить каждой зацепки, каждого штриха, каждой подробности. Я не могу сказать адвокату, что не подчинилась распоряжениям Мэри, потому что это может стоить мне работы. Но также я не могу сказать ей, что пыталась реанимировать ребенка, поскольку это сделает данные распоряжения абсолютно законными.
Потому что я прикоснулась к ребенку и он после этого умер.
– С ребенком все было хорошо, – осторожно говорю я. – А потом я услышала хрип.
– Что вы сделали?
Я смотрю на нее.
– Я следовала указаниям. Мне сказали ничего не делать, – рассказываю я Карле Луонго. – Поэтому я ничего не делала. – Я колеблюсь. – Знаете, другая медсестра на моем месте, увидев такую записку в карточке ребенка, могла бы решить, что к ней… предвзятое отношение.
Она знает, что я подразумеваю: я могу подать в суд на больницу за дискриминацию. Или, по крайней мере, я хочу, чтобы она думала, будто я могу это сделать, хотя в действительности у меня нет денег на адвоката, а еще это стоило бы мне дружеских отношений и работы.
– Естественно, – мягко говорит Карла, – мы не хотели бы иметь в своей команде такого игрока. – Другими словами: «если будешь продолжать угрожать судом, про карьеру здесь можешь забыть». Она что-то записывает в маленьком черном кожаном блокноте и встает. – Что ж, – говорит она. – Спасибо, что нашли время.
– Не за что. Вы знаете, где меня найти.
– О да, – говорит она, и всю дорогу в родильное отделение я пытаюсь отделаться от чувства, что эти два простых слова могут быть угрозой.