Страница 3 из 8
– Да? – засмеялась она.
Я вдруг ощутил внутри горячее сияние нежности, восторга и желание немедленно засмеяться вместе с ней и запомнил это, испуганно и удивленно чувствуя возникновение странной, сумасшедшей, беспричинной радости и интереса к жизни…
II
– Ты впервые целуешься? – спросила она.
– Да, а ты?
– И я.
На самом деле я уже целовался. Но тогда это было совсем другое, это не считается… Да, не считается!
– Тебя не будут ругать, что я здесь?
– Не знаю. Мне все равно, – шепчу я.
Мы сидим в процедурной, среди кипящих и шипящих в темноте стерилизаторов со шприцами и системами для переливания крови.
– Одна из них – для тебя, – говорю я, открывая крышку большого стерилизатора. – Завтра тебе будут переливать кровь.
– Ой, я боюсь!.. – шепчет Любочка. – У меня же вен нет.
– Ерунда. Валентина Георгиевна будет переливать. Если надо, она и у шкафа вены найдет.
Любочка смеется, и я смеюсь вместе с ней. Я едва вижу ее лицо. В процедурной темно. У меня ночное дежурство. Марья Ивановна, в паре с которой я дежурю, ушла поболтать в приемный покой, и мы с Любочкой впервые вдвоем ночью.
Прошло две недели с того дня, как я увидел ее и полюбил. История ее болезни стала теперь для меня единственным чтением, достойным интереса. Электрокардиограммы, цифры артериального давления, поделенные тревожной вертикальной чертой, анализы крови на всевозможные реакции, мрачные закорюки консультирующих врачей, ординаторов, профессоров по сто раз на дню меняли бой моего сердца, мое давление. Я со страхом вслушивался в разговоры всей этой «похоронной команды», как я злобно называл целую стаю врачей, каждое утро выпархивающую из Любочкиной палаты. Никто из них не надеялся – глупо было бы сказать – на ее выздоровление, но хотя бы – на улучшение… А профессор Петрушевский из института кардиологии даже называл точный срок – два с половиной месяца.
«Тоже мне, Господь Бог! – бесился я в одиночестве. – Предсказатель! Самому-то тебе сколько осталось, старый комод?! Целый лист назначений! – сходил я с ума, проглядывая историю болезни. – А диагноз так и не выяснен!..»
– Санечка, а я не верила, что на свете есть любовь… – шепчет Любочка, положив голову мне на плечо.
– Как же нет, – бормочу я, целуя ее глаза, – когда тебя и зовут Любовь… Можно я потрогаю твои волосы? Они у тебя такие… сказочные…
В это время в коридоре раздаются торопливые шаги.
– Есть тут кто? – слышу я голос шефа, который дежурит с нами этой ночью.
– Есть, – рванулся я к двери.
Но он уже успел включить свет.
– Что здесь делает больная? – Он хмуро смотрит на Любочку. – Ладно, об этом потом. В первой палате плохо больному Голикову, со стенокардией. Сделайте эуфиллин и дайте кислород.
«Кислород-то зачем?» – думаю я.
Набираю в шприц эуфиллин и бегу в первую палату.
– Сейчас вам станет лучше, – говорю я Голикову, вынув иглу из вены.
– Я знаю, – улыбается он белыми губами на синюшном лице, тяжело дыша. – Не в первый раз… Укольчики-то где учился ставить?
– У меня просто рука легкая, – улыбаюсь я. – Сейчас кислород принесу.
– Бог с ним, с кислородом, не надо. Уже прошло. Теперь буду спать, как Илья Муромец…
– Я минут через десять зайду, посмотрю, – говорю я. – Спокойной ночи.
Я прошел по палатам – все было тихо. Вернулся в первую – Голиков действительно спал. Хороший мужик. Сердечники вообще редко бывают занудами.
Любочка по-прежнему сидела на кушетке и рассматривала тетрадь назначений.
– Саша, мне укол вычеркнут, а Евдокия Петровна утром делала… Почему?
– Потому что тебе его отменили уже после обеда, – на ходу придумываю я.
Шею бы сломать этой Евдокии! Ведь еще вчера отменили!
Я хотел отослать Любу спать, но вместо этого снова уселся рядом с ней, и теперь мы целовались уже при свете, пока на лестнице не послышались шаги Марьи Ивановны, возвращающейся из приемного покоя.
– До утра, – сказал я.
– Что это она тут делала? – поинтересовалась Марья Ивановна, выключая стерилизатор.
– Снотворного просила – уснуть не может, – соврал я.
Утром, на пятиминутке, шеф был злой, как дьявол. Сначала он дал нагоняй санитарке за то, что она спала ночью в коридоре на раскладушке, да еще и храпела. Потом отругал Марью Ивановну за то, что она слишком долго сдает сводки в приемный покой. И наконец добрался до меня.
– Так! – сказал он. – Ну а теперь о нашем юном донжуане! – Он вперился в меня своими зенками. – Я здесь не позволю заводить шашни с больными! Сегодня Таня, завтра Маня, а послезавтра меня снимут с работы!
– А вы очень боитесь потерять пост заведующего? – зло спросил я.
Уж что-что, а дерзить всем этим взрослым я еще в младших классах умел.
– У нее больное сердце! Ей ночью спать надо! – взревел шеф.
– Да?! – заорал я на него. – А кроме того, что сердце у нее больное, вы еще что-нибудь знаете? Как вам вообще это удалось установить? По справочнику для фельдшеров, который валяется у вас на столе?
Я их всех ненавидел! И их, и эту их медицину!
– Во-он! – взбешенно сказал он. – Наглец! Не видать тебе зачета по практике как своих ушей!
Но я еще не все сказал.
– Да плевать мне на ваш зачет! – крикнул я. – Какого чёрта вы пичкаете ее таблетками, если даже не можете установить точного диагноза?!
– Выведите его! – приказал шеф.
Меня вывели.
– Хорошо, что она выбрасывает эти наши таблетки за окошко! А то бы давно отравилась! – крикнул я уже из коридора. – Коновалы проклятые!
Господи! Конечно, я понимал, что никто-никто – ни лечащий врач, ни шеф, ни профессор Петрушевский – ни в чем не виноват. Но я все равно их ненавидел! Эта высокомерная уверенность и мудрая смиренность взрослых лиц была ненавистна мне еще с тех пор, как умерла моя мама… И все они смотрели тогда так же – уверенно и смиренно… Но об этом я вообще не хочу говорить. Всё! Всё!
В тот же день ко мне прибежал Боря.
– Ты с ума сошел! – зловеще произнес он с порога. – Ты что натворил?! Зачем ты с шефом поругался?
– Пусть не лезет не в свое дело! Тоже еще – общественный обвинитель нашелся!
– Он классный мужик! – сердито закричал на меня Боря. – И хороший врач! И в газете про него статья была! С фотографией! А ты кто? Ты кретин!
– Плевать!
– Тебя же вытурят, ты что, не понимаешь?
– Плевать! – повторил я.
– Саня, ёж-колобок! Ты сдвинулся? Ты же жизнь себе ломаешь!
– Плевать!
Боря подскочил ко мне, схватил за воротник.
– Кретин! – зло сказал он. – Приди в себя! Зачем тебе это надо? Она умрет через месяц!
Я ударил его и бил бы еще, но он был сильнее. Он оттолкнул меня и ушел.
– Идиот! – сказал он, уходя.
На этой же неделе я забрал документы из училища. Не надо, не надо мне этой медицины! Что я буду делать дальше, я не знал и не думал.
С Любочкой мы виделись каждый день. Когда было пасмурно и ее не отпускали на улицу, мы целовались на лестнице, часами простаивали на площадке у окна, глядя, как тусклая пыль оседает на деревья и делает их зеленые кроны мышино-серыми. А в теплые дни мы бродили по больничному саду. Мы разговаривали. О том, что я теперь буду делать, и что будет делать Любочка, и что мы будем делать, когда ее выпишут. Мы хохотали надо всеми этими – в белых халатах!
– Они думают, что я скоро умру, – сказала однажды Любочка.
– Они дураки! – засмеялся я. – Ничего не понимают!
– Да! Я не умру никогда! Знаешь, я так хорошо себя чувствую, Санька! Я даже по лестнице поднимаюсь – и ничего! Ни за что не умру! Глупые они! – Она засмеялась. – То есть умру… Но… когда-нибудь… Как все!
Глупость врачей развлекала нас, мы их презирали, и Любочка их не слушалась. Они, вероятно, и сами поняли, что дали маху, – Любочку не ругали, а меня, хоть я и наскандалил тогда на пятиминутке, всегда пропускали, и даже без халата.