Страница 5 из 28
И вот, наконец, на следующий день после очередного неудачного посещения производителя документов, после напряженного с ним расставания нам сообщили — вероятно, из опасения, как бы мы не отменили заказ, — что кенкарта готова. И вечером этого же дня ей был вручен вожделенный документ, которому предстояло стать для нее, слабой женщины, оружием против всех врагов.
Потом я видел ее еще дважды. Через несколько дней после того вечера она пришла к нам — аккуратно одетая, причесанная; и ногти привела в порядок, и туфли начистила. С тех пор мы невольно стали относиться к ней немного иначе: она снова была одной из нас. Увы… тогда она еще не знала, что картонный прямоугольничек у нее в сумке, придающий такую уверенность в себе, стоит не больше клочка чистой бумаги. Узнала позже, когда похвасталась одному из наших общих знакомых. Тот, рассмотрев удостоверение, сказал ей страшную вещь: иметь такое еще хуже, чем не иметь ничего. Если будешь задержан без документов, можно, по крайней мере, защищаться, утверждая, что они у тебя есть. А вот если кенкарта поддельная, никакие объяснения не помогут. Это уже преступление, за которым просматривается второе: желание выдать себя не за того, кем ты являешься на самом деле. Затем этот знакомый показал ей свою кенкарту, самую-пресамую настоящую (какая жестокость!): рамочка на первой страничке на два миллиметра шире, чуть больше пробелы между буквами, — а еще обратил ее внимание на печать. Для той серии, которая значилась на поддельном документе, немецкие власти использовали печать с надписью «Der Stadthauptma
Помню, когда мы виделись последний раз (в дальнейшем я узнавал о ней только из рассказов тех, у кого она ночевала), она произвела на меня впечатление человека, спускающегося все ниже, навстречу собственной смерти. В ходе разговора, тщетно пытаясь придумать, как пробиться сквозь нагромождение неприступных, будто тюремные стены, препятствий, я с испугом заметил, что она преодолевает их в своем воображении, что минутами они перестают для нее существовать. Да, трудно не испытывать страха, глядя на человека, который пробует пройти по глубоководью или взобраться на отвесную скалу. Прощаясь с ней, я, кажется, уже догадывался, каков источник ее иррационализма. (Она несколько раз заглядывала в сумку, словно проверяя, на месте ли нечто важное, — а у нее уже не было ничего, кроме маленького молитвенника.) Я сказал ей тогда, что и это — своего рода поддельный документ, и не надо возлагать на него слишком большие надежды. А она в ответ с улыбкой заметила укоризненно, что нельзя никому отказывать в праве на высокие чувства, ибо неизвестно, насколько они для человека важны.
Потом я надолго потерял ее из виду, хотя она оставалась в нашем кругу, ее передавали из рук в руки, о ней говорили. Жизнь ее в то время уже мало походила на обычное людское житье-бытье. Пределы, в которых она перемещалась, были ограничены несколькими квартирами, где то и дело кого-то нового не досчитывались; страх и неуверенность ее не покидали. Уже несколько раз она сталкивалась с шантажистами, которые (если не были плодом обостренного воображения), возможно учуяв легкую добычу, преследовали ее по пятам. Она убегала, запутывая следы, выбирая кружные пути, но избавиться от их присутствия в воспаленном уме ей недоставало сил.
Между тем из деревни вернулся один человек, который привез с собой запас бланков для кенкарт, добытых в каком-то провинциальном городе, и принялся заново налаживать производство документов. Работа началась, но пока шла медленно — страшно медленно, если учитывать, что на кону стояла жизнь! Организационный механизм вынужденно нечувствителен к страданиям личности. Найти гравера, снять квартиру — все это требовало величайшей осторожности и продуманности: ведь от правильности выбора зависело много жизней. Теперь ее спасение стало лишь вопросом времени. (Точнее говоря, не спасение, а легализация жизни.) Проблема куда проще той, что стояла перед людьми, загнанными в гетто или заключенными в лагеря, обреченными на смерть, знающими, что и жалкие остатки биологического существования могут у них в любую минуту с легкостью отобрать.
Как-то раз я услышал о незначительном, как мне показалось, происшествии. Она имела обыкновение проводить дневные часы в костеле, сидела подолгу то в одном, то в другом — бедная, погруженная в молитву женщина. Искала там в первую очередь безопасности, а также покоя, чтобы поразмышлять о своей судьбе, хотя, вполне возможно, ее вынужденная набожность со временем обернулась метафизическим служением. Она сама рассказывала мне, как, бездумно скользя глазами по тривиальному тексту молитвы, вдруг почувствовала, что близка к пониманию сюрреалистического смысла — так она это назвала — веры. Однажды, выйдя из костела, где провела целый час в созерцательном раздумье, она с ужасом обнаружила, что оставила на скамье сумку с молитвенником, метрикой и какими-то мелочами. Вернулась, но сумки на прежнем месте не было. Видимо, для нее это был страшный удар (почему, я так толком и понял). «У меня уже ничего нет! У меня уже ничего нет!» — говорят, беспрерывно повторяла она знакомым, у которых в тот день ночевала. И хотя ее снабдили каким-то липовым, временным рабочим удостоверением и новеньким молитвенником, это не компенсировало особо значимой для нее утраты. У нее похитили искусно выстроенную иллюзию, которая позволила бы ей продержаться те несколько дней, что еще оставались до момента, когда новый документ наконец-то узаконил бы ее существование.
О дальнейшем я узнавал только с чужих слов, из чьих-то рассказов, сплетен, а под конец — домыслов. Женщина эта шаг за шагом уходила из жизни, пока не исчезла за колючей проволокой ближайшего лагеря для евреев; по свидетельству одних, она вступила в опасные переговоры с агентом, грозившим ее разоблачить; по догадкам других, сама отдалась в руки гестапо, сочтя это единственным выходом из западни.
Очень хорошо помню один разговор. Осень, к вечеру распогодилось, с востока надвигалась густая синева ночи. Несколько часов назад мы узнали, что ее отправили в эшелоне туда, откуда ей уже не суждено было вернуться. Беспомощные, стояли втроем у окна, глядя поверх моря крыш, среди которых прорастали деревья и башни костелов, в сторону пригорода, где за последними фабричными трубами, за все более редкими домишками и огородами, у подножья знакомых нам голых известняковых холмов лежал пересыльный лагерь, преддверие смерти.
Между нами и местом, где погибали люди, раскинулось пространство, на котором жизнь била ключом, звенели трамваи и в воздухе висел легкий шум, словно над готовящимся ко сну ульем.
Один из нас — тот, кто в самом начале прятал ее несколько дней кряду (но потом сказал прямо: «Всё, у нас больше ночевать нельзя, перебирайтесь куда-нибудь, так будет лучше для вас и для меня»), — заговорил первым, будто хотел в чем-то перед нами оправдаться:
— Почему от одних требуется самоотверженность, беззаветность и героизм, а от других — нет? Поглядите, сколько людей сейчас спокойно укладываются спать, не зная иных забот, кроме как вставить распорки в туфли или не забыть погасить свет в прихожей. Почему так неравномерно, несправедливо распределена обязанность проявлять человечность?