Страница 3 из 25
Под тяжелым, нахмуренным взглядом комбата взвод весь притих. Присмирел, подтянулся и Матушкин.
А Ваня еще больше, до предела съежился, даже слегка задрожал.
Комбат снял шапку. На широкий лоснящийся лоб его свис седеющий чуб. Рукой в грубо вязанной варежке откинул его. Стал в упор глядеть на убитых.
— Накройте, — поморщился. — Хоть шинелями, что ли, накройте. — Простуженно бухнул в кулак, надел шапку. — А теперь докладывай, лейтенант.
— А чего тут докладывать? — сдерживая еще совсем улегшийся гнев, покосился Матушкин на виновного. — Оторвался от меня. На голый бугор, гад, залез. Это же надо, прямо на выставку! У-у! — снова вскинул он на Ваню кулак.
— Ладно-ладно, кончай! — недовольно остановил его Лебедь.
— Да как тут спокойно? — вырвалось в сердцах у приморца. — Представляешь? Мало того, что залез на голый бугор, так он… Представляешь, не зарылся, не замаскировался. И давай в открытую по пехоте! Вот снайпер их и снял, — опять метнул он гневный взгляд на Изюмова. — А мог бы и всех. Всех, до единого! Как рябчиков, как куропаток!
— М-да, наворотил, — согласно прохрипел капитан. — Ему, значит, приказывают, а он… На твой, на мой приказ ему, значит, плевать! Приказ знал? — спросил он ослушника.
— А то! — вскинулся Матушкин. — Лично задачу ставил. Понимаешь, лично! — он убежденно ткнул себя в грудь. — Каждому! Всем! Два раза ему повторил: не выдавать себя, зазря не палить, только по танкам! Понимаешь, дважды! Только по танкам! Что, гад, а? Может, не так? Может, я вру? — возмущенно вонзился он взглядом в Изюмова.
Ваня стоял обмерев. Не дышал.
— Вот всегда у нас так! То заболеет кто, то на мине какой-нибудь дурак подорвется, то вот убьют, — явно сгущал сейчас в досаде и раздражении батарейные неурядицы Лебедь. — Не знаешь, где оборвется. — Раскрыл беспомощно рот, задышал сипло, прерывисто — нос был заложен. Над глазами комбата хмуро кустились брови, под глазами отвисли мешки. Простуда, бессонные ночи, эти вечные чепе даром ему не прошли. — Ладно, — выдавил он наконец. Переступил неловко своими начальническими валенками. — Что будем делать? С этим, — небрежно кивнул он головой на понуро застывшего Ваню.
— Что… Да под трибунал его! Под трибунал! Это же надо — в такой момент чуть весь расчет не сгубить! Да лучше бы сам! — оскалясь, опять окатил взводный гневом Изюмова. — Убило б тебя — не жаль. Раз ты такой. Сам виноват! А солдаты причем? Солдат вот жаль. Матерей их, отцов. "Похоронки" знаешь, как получать?
Ваня совсем уж не знал, куда девать себя.
— Ну, так что будем делать? — спросил капитан.
— Под трибунал! — отрубил с готовностью взводный. — Неподчинение — раз. Второе — приказ, четкий приказ грубо нарушил. Теперь — халатность, неоправданные потери, — страстно перечислял лейтенант. — Уже этого хватит. А важный участок обороны оголил? Чуть-чуть бы еще, убило бы всех. А подчиненных, орудие бросил? Да за это одно! Это же надо — с огневой убежать! Словом, налицо малодушие, безответственность!
— М-да, — промычал капитан. Помолчал, соображая. — Ладно, разберись сперва. Еще раз как следует разберись. Все, не только вину его, все, все учти.
Взвесь! — выразительно взглянул он на взводного. — Вот тогда и доложишь. Ясно? Тогда и решим. — Еще раз взглянул на убитых. Опять помолчал. — Могилу там и отройте. На бугре. И звезду. Как положено. Хоть с неба! Ясно? Откуда угодно. А чтобы была! — Постоял, покашлял в кулак. Снова снял шапку. Надел. И пошел. У полуторки обернулся. — Да, и домой. Родным, на родину сообщить. Геройски погибли. Ясно? Геройски! — предупреждающе вскинул руку. Откашлялся. С трудом задрал валенок на подножку кабины. Машина качнулась. Лебедь был невысок, но широк и тяжел.
«Трибунал. Боже, расстрел. Штрафной батальон, — колотило Ваню, он весь мелко, жалко трясся. — Нет, только не это! Нет, нет, нет!»
Бешенство, неожиданный выстрел взводного напомнили Ване совсем другой залп, чужой незабываемый страх, замерший строй тысяч солдат.
В полдень тогда вовсю жарил зной, море парило а степь вокруг дышала духовкой. В рот, в глотку, в само, казалось, нутро въедалась пыль. Но это было не мое страшное — совсем рядом уже рокотал фронт.
Немцы рвались тогда на Баку, на Кавказ. Навстречу им по узкой прибрежной полоске Каспийского моря гнали наш спешно сколоченный полк.
Накануне навстречу полку с переднего края увозили в тыл раненых. Каких только не было в этой колонне колес: от полуторок, "зисов" и "эмок", "фольксвагенов" и "рено", "пежо" и "фордов" до прицепленных к ним скрипучих воловьих арб и конных телег. И на этом, собранном с бору по сосенке транспорте, на полусгнившей прошлогодней соломе тряслись на ухабах в кровавых бинтах солдатские руки и ноги, груди и спины. Вдруг на старом "зиске" послышался смех, Ваня вскинул глаза. Смеялся весь забинтованный худенький бледный парнишка. «Отмучился!» — казалось, светилось в его глазах. Пока поставят на ноги, глядишь, побывает и дома, повидает родных. А для тех, кто выбрался с передовой без рук ли, без ног или любой другой части тела, без которой ты не вояка и на фронт тебя уже не вернут, но сердце твое, однако, стучит, и варит котелок, для этих окопы, страдания, кровь остались уже позади. А для Вани… Ох, Ванины раны, мучения — фронт! — все еще впереди. Возможно, даже и смерть.
«А может быть, нет? — мелькнула тогда надежда у Вани. — Господи! Зачем меня убивать? Лучше пусть ранят, как этого. Сколько смертельных точек на мне? Сердце, — ежась под хлипкой шинелькой, начал подсчитывать Ваня, — черепная коробка, точнее, мозг, печень, хребет, горло еще».
Получилась примерно четвертая часть тела. Три шанса из четырех, что не убьют.
«Неужели все уже решено? Предрешено? Кому жить, кому умереть, — думал Ваня в ту ночь перед фронтом, глядя в звездное небо. — Бог, что ли, решил? — скривил он язвительно губы. — Бог не бог, а как там, у этих, у материалистов стихийных? Цепочка… Одно из другого, одно за другим. Когда-то пошло, началось и… идет. — В эту свою, возможно, последнюю ночь каждой клеточкой своего жадного до жизни тела, всем своим потрясенным до самых основ существом Ваня ощущал себя неотъемлемой частицей вселенной и никогда так остро не чувствовал свою с нею глубинную связь. — Да, да, одно из другого, одно за другим! Так и несется, так и идет! Вертится, прет колесо и — не сделаешь уже ничего. Ничего!..
Интересно, а в принципе?.. Ну хоть в принципе… В определенных пределах… Можно проследить эту связь, эту нить? Скажем, там, где завтра мы зароемся на позициях в землю? Можно ли так все учесть, предусмотреть, чтоб избежать, одолеть свою смерть? Ну хорошо, — уняв минутную дрожь, нетерпение, Ваня постарался рассуждать поспокойнее, — рядом учтешь, а дальше? Во втором эшелоне, в третьем? Как этих немцев учтешь? А они ведь не дремлют, свою нить плетут: из дальнобойных орудий как фуганут или начнут с самолетов скидывать бомбы, и точнехонько в нашу пушку, в расчет. Как все это учтешь? Нет, человеческий ум не в состоянии все это учесть. Не учтешь. И конец тебе. Вот и ответ».
С самонадеянностью юности Ваня тогда припомнил даже то немногое, что знал о теории вероятности — по книгам отца, по его спорам с коллегами и друзьями, — нельзя ли с ее помощью предугадать, ждет его смерть или нет. Хотя бы только предугадать! Но тут же сам над собой и посмеялся.
Так в ту ночь Ваня и не решил ничего, не заснул.
А утром, как только поднялся над степью и стал пригревать людей и песок солнечный шар, круче пошла под свежим бризом волна, с одинокого скифского кургана рассыпались звуки трубы. И полк, до того, казалось, крепко спавший, сразу восстал ото сна и загалдел, задвигался, запылил. Солдаты хлынули в степь, потом отхлынули к морю, а там и достали кисеты. Степь зачадила махрой. Ждали любимый сигнал: «Бери ложку, бери бак», а труба разразилась другим: «Общий сбор». Роты стекались к кургану, выстраивались буквой «П»- просветом к морю. Последними втиснулись в строй батарейцы. И замерли, увидев то, что до этого было от них скрыто. В просвете, у самой воды, там, где накат гладил прибрежный песок, стоял одинокий солдат. Стоял он без пояса, без сапог, босой, штаны на нем висели мешком. Он и сам был как порожний мешок: обвис, руки болтались плетьми, пустыми глазами уставился тупо в пространство.