Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 25



— Приказ слыхал? И готовься! — отрезал и слушать не стал капитан. Бросил трубку опять.

— Я спрашиваю! — снова вызвав комбата, взревел лейтенант. — С Зарьковым что? Отвечай!

— Чего орешь? — возмутился и Лебедь. — Я-то почем знаю? Молчит. Уже с минуту молчит. И пушка не бьет. Он у второй.

— Как же не знаешь? Да ты же рядом!

— Рядом, рядом… Говорю тебе, он у второй. Сейчас сам туда побегу. Живой вернусь, сообщу. — И Лебедь снова пропал.

Матушкин, сникший вдруг от тревоги, но налившийся кровью от гнева на Лебедя, было снова схватился за рукоять аппарата, да на пригорке, что слегка выпирал между ним и Зарьковым, неестественно вдруг поднялся, заметелился снег. Все сразу забыл, даже Зарькова. Отчаянно уставился взглядом в снежную пелену.

Первыми, как бы неся ее на себе, показались шустрые легкие танки, кажется, даже танкетки. В дозор, в разведку их, разумеется, бросили. За ними увидел в бинокль штук восемь средних и тяжелых танков и две или три брюхатые полосатые самоходки. Эти, последние, отстали, конечно, чтобы давить своим метким и мощным огнем все, что будет мешать танкам продвигаться вперед. Вся эта лавина, вздыбив снег, лязгая и ревя, время от времени на всякий случай вслепую паля из орудий и пулеметов, казалось, довольная тем, что вырвалась наконец из кольца, как шальная катила к броду, к мосту, к шоссейной дороге — к своим.

Вот теперь, как и предполагал Матушкин еще вчера, и встали на ее пути засыпанные снегом погост и две его, вкопавшиеся средь могил в землю «семидесятишестимиллиметровки». Выходит, не зря солдаты попотели вчера, поломали хребты, понатерли на пальцах мозоли, с утра и до темноты хитроумно, изощренно оборудовали и маскировали фальшивые и настоящие огневые позиции. Здесь, так и не тронутая с утра, вся маскировка осталась цела. Если с тыла оправдала себя — вплотную почти подошли к огневым три теперь уже догоравших чудовища, — то спереди и вовсе должна себя оправдать. К тому же с этой, основной стороны перед взводом во всю ширь кладбища тянулись скрытые под снегом могильные ограды и плиты, щетина пожухлых кустов и цветочных стеблей и, что тоже очень важно, кроме действующих орудий пряталась батарея «кукол». А это редко каким истребителям удается — поставить фальшпушки, основные позиции и то не всегда успевают отрыть. Но, уж коли сумели установить фальшпушки, они на себя примут первый удар, а первый удар — наш ли, врага ли — всегда самый страшный.

— Ох, робя, дюжай! — завороженно глядя на танки, опять, не то других подбадривая, не то себя, простонал глухо Лосев. Уцепился рукой за щит, с надеждой оглянулся на взводного.

— Слушай меня! — сухо потребовал Матушкин. — Бить мне только под башни! Точно бить! В боезаряд, в двигатель, в баки с бензином. Только в корпус, под башни! И не спешить. Не спеши-и-ить! — прорычал он. — И без команды… Убью! Без команды моей не стрелять! Подпускать! К самому краю погоста мне подпускать! Понят дело? Вот так!

Все-таки немцы, видно, не знали о кладбище, возможно, оно не было обозначено на их картах или, скорее всего, они еще не сориентировались, «потеряли» его в бесконечных снежных завалах. Три дозорных легких танка из тех, что остались после встречи со взводом Зарькова, в разных концах с ходу врезались в первые ряды могил.





— Не стреля-а-ать! — кричал лейтенант, а беспокойно заметавшемуся возле Семена Изюмову показал молча кулак.

Ближайшая танкетка, пятнистая, плосконькая, с задранным носом, уродливая, словно жаба, выбралась из плена могил и сугробов сразу и, паля куда попало из обоих своих пулеметов, таща пенноснежный шлейф за собой, покатилась теперь вдоль погоста не только и не столько потому, что не могла взять правей, а чтобы, наверное, обозначить для остальных его край. Ее бы следовало остановить, и это можно было бы сделать первым же выстрелом — кладбище в этом месте было шириной метров двести, не больше, да и танкетка, увязая в снегу, шла медленно. Но первые внезапные залпы Матушкин берег для тяжелых танков, ползших тоже в сплошном снежном тумане чуть поодаль и позади этой высвободившейся легкой машины.

Два других легких танка в самом начале кладбища засели прочно между гранитными плитами и бились, жужжали, как мухи в паутине, целиком поглощенные своим собственным спасением.

С лицом злобным, перекошенным, все также угрюмо грозя кулаком, Матушкин сдерживал солдат. Подкатывал первый, ревущий и громыхающий вал стальных тяжелых машин. Их было, казалось Матушкину, не менее десяти. Подсчитать их точно в той снежной метели, в том почти гипнотическом окостенении, которое на время невольно сковало всех, было невозможно, не было времени, да и нужно ли было считать, все равно все были твои, никто их за тебя не возьмет. Похоже, дозорники уже успели предупредить по рации тяжелые танки, хотя последние и сами могли заметить, как бьются на месте их меньшие собратья, и решить, что те нарвались на минные поля; тем более могли так решить, что дальше, за взводом, за кладбищем, которых они покуда не видели, на чистом, открытом поле ни с того ни с сего почему-то догорали три танка, с утра спешившие им на помощь.

Матушкин выжидал: вот-вот и тяжелые врежутся в первые ряды могил или начнут отворачивать, резко сбавляя ход, подставляя бока и хвосты.

Ждали команд взводного и Нургалиев, и Изюмов, ждали их, замерев, и расчеты. Ощущение времени, места, самих себя совершенно пропало, даже пропали скрежет и грохот танков и остались только гул сердца, отдававшийся громом в ушах и висках, и бесконтрольное напряжение, и с трудом преодолеваемое стремление спрятаться, втиснуться в землю, в снег или очертя голову, обеспамятев, чтобы не чувствовать страха, пока не расстреляли тебя, самому стрелять, стрелять и стрелять.

— Первое! — наконец крикнул Матушкин. — По головному! Второе — по левому! Бронебойными! В корпус! Под башни! — И, вскинув правую руку, застыл. Вот-вот начнут разворачиваться. Танкетка, указывая им путь, спешила наперерез. Покачивая громадными стылыми телами, пятнистыми и грязными от пестрого набора камуфляжной краски, головные, грозно рыкнув, плюнув из выхлопных труб сизой гарью и искрами, притормозив, стали круто забирать влево. Тут-то Матушкин и рявкнул:- Огонь!

Что было дальше, и походило и не походило на нынешний утренний бой: танки за спинами передних, уже подбитых, горевших и взрывавшихся, не видя ничего перед собой, разворачивались и тут же, вспоротые с подреберья или с хвостов, загорались. Трещали. Грохая, рвались. В огне, чаду и дыму.

Первой ответила самоходка. Приотстав, спрятавшись за бугорком, она била прицельно. Склеп с фальшпушкой так и разнесло восьмидесятивосьми- или стопятимиллиметровой фугаской. Взмыли осколки, тучей взметнулся снег. Еще раз, еще… Приотстав, прикрывая отходившие в сторону брода уцелевшие танки, рявкнула еще одна самоходка. Еще две ложные огневые — трофейную гаубичку и под ствол подделанную колонну — мрамор и гранит соседних могил подняло с землей. Рухнул и едва державшийся после вчерашнего обстрела продырявленный фасад часовенки. И в это время Матушкину показалось, будто со стороны хутора громыхнуло опять, наверное, по тем, что свернули туда. Матушкин не мог оторвать бинокля от самоходок, вот-вот готовых ударить и по расчетам, если они нащупают их, и на мгновение не решался повернуть оглушенной, гудевшей от грохота головы в сторону уползавших от кладбища опять к хутору или напрямик к броду нескольких уцелевших машин, но всем своим существом чуял, что это снова ударила одна из пушек Зарькова. И даже в эту минуту величайшего напряжения, невероятнейшей сосредоточенности, а может быть, как раз из-за них Матушкина как-то вдруг, без всякого к этому усилия осенила короткая острая мысль, которая в другое время, при других обстоятельствах, возможно бы, ему и не пришла. Мысль была сложной, но предстала вдруг в неожиданной простоте, будто кем-то специально для него отчетливо выявленная. Поначалу памятное утверждение Голоколосского о бессмыслии в жизни, в человечьих делах точных расчетов, планов, систем как будто бы полностью подтверждалось: немецкие танки неожиданно ударили с тыла; из-за этого те, что пошли из «котла», ударили сперва по Зарькову, а не по нему, как ожидал он, Матушкин, и взводу Зарькова оказалось трудней, чем его. Словом, все, казалось, пошло кувырком, не так, как он рассчитывал. И сердце приморца обливалось кровью, начинали вскипать гнев и месть, особенно из-за Зарькова, из-за того, что так и не было до сих пор известно, что же с ним — живой он или уже нет. И вот, оказывается, все в конце концов повернулось опять по его, что-то самое важное и существенное было задумано им все-таки правильно. И Матушкина в этот смертельный миг, целиком занятого как будто другим, тут-то как раз и осенило. «Да, да, — мелькнуло в мозгу, — в этом, наверное, и заключается истина, что не все наши планы, расчеты всегда и во всем обязательно точно и полностью воплощаются. Но и без них — без планов, расчетов, систем — тоже никак нельзя: мы превратились бы в совершенно беспомощных и слепых. Всего человек не может, конечно, предусмотреть, но стремиться к этому должен». И, подсознательно ощущая радость от своей, как снова казалось ему, правоты и неправоты наводчика второго расчета, как он его понял во вчерашнем споре с Изюмовым и Семеном, Матушкин еще упрямее ухватился за уцелевшую часть, за удачную концовку своего изуродованного фашистами плана. Все-таки своим упорством и капелькой, пусть только капелькой давешней своей прозорливости он сейчас скреплял, сводил к одной точке начавшие было расползаться, уходить из-под контроля вихри стихий.