Страница 20 из 25
Что-то обеспокоило выползшее из-под шапки и уже малость застывшее ухо приморца. Он прислушался и различил вкрадчивый, словно шмелиный гуд, рокот машин. Надвигался он сзади.
«Вот оно, начинается. А может, — подумал он, унимая волнение, — преждевременно, отвернут, может, еще?» Но гул за спиной нарастал. Вгляделся в «котел». Там тихо. Там, наверное, ждут. И еще до того, как танки выползли на вершину хребта, закричал:
— Танки с тыла!
Неожиданность смещения фронта и того, что сейчас начнут тебя колотить с обеих сторон, придавила солдат. У Вани, бывшего наводчика, к этому чувству подмешивалось еще одно, словно сдирающее с него кожу: что сейчас вовсю попрут на него танки, того и гляди, влепят прямо в пушку фугаской или болванкой. Но только, бывало, станины вразлет, только щелкнет в гнезде панорама, только гаркнет сержант: «Бронебойным! Прицел!»- тут уж Ваня впивался глазом в окуляр, пальцы сами вертели штурвалы, рука искала рычаг. Весь мир для него умещался тогда в перекрестии панорамы. Все, все забывал. И страх тоже. А сейчас?.. Почти неделю уже командует Ваня расчетом, а не сумел привыкнуть к своему положению. Куда вот теперь себя деть? По уставу командир должен быть там, где для победы нужней. А где это место? Кто сейчас ему точно укажет? Взводный! «Постой, а может быть, на самом деле, как и взводному, из окопа огнем управлять? — заколебался Ваня. — И безопасней, и видно… Вполне. Прекрасный обзор. А если как прежде — взять да и встать самому за прицел?» И пожалел тут Ваня, в какой уже раз пожалел, что больше нету сержанта. Зачем он в санчасть ночью самовольно к медсестрам поперся? Заблудился, напоролся на мину. Поставили Ваню вместо него, а вместо Вани Семена.
От наводчика, от Барабанера сегодня зависело многое, если не все. До недавнего времени, когда он, Ваня, сидел за прицелом, все, в конце концов, зависело от него и от наводчика второго расчета — Голоколосского: командиры командовали, а стреляли-то все же они. И неплохо, в общем, стреляли: девять звезд уже на стволах, расчеты и пушки целы. Но только Ваня подумал так, тотчас вспомнил Пашукова и Сальчука. «Что ж получается? Был наводчиком — все шло нормально, стал командиром — и сразу беда? Как же мне после этого командовать боем?» Ваня взглянул на солдат. Он знал по себе, в такие минуты солдаты целиком вверяются командиру, с надеждой и верой глядят на него, ждут его приказаний.
Пацан, припав на колено, как младенца, прижал к груди обтертый им ветошью от масла блестящий холодный снаряд. Позабыл все обиды свои, и не до выходок. Чеверда и Орешный примостились на обледенелых станинах. О чем они думают? О чем, сидя вот так, думают они всегда? О доме, о женах, о детях? Или, возможно, о том, какой неумелый, неудачливый у них командир и что с таким скорее всего пропадешь? Не очень, правда, сноровисты… особенно Чеверда. Однако невозмутимы, спокойны. Или так только кажется, а на самом деле тоже, наверное, как и все, таят в сердце страх?
Оглядывал из своего окопчика расчеты и Матушкин. Разверстые жерла орудий с надульными тормозами, казалось ему, торчали, как лопоухие морды собак. Припав к снегу, таясь, они будто нервно вынюхивали в воздухе, привычно ловили знакомый и терпкий запах зверья. Солдаты в белых маскировочных халатах застыли, как снежные бабы, только пар изо рта валил.
Даже с этой, вроде бы тыльной стороны огневые терялись за несколькими рядами могил. Матушкин слегка успокоился. Повел дальше взглядом, теперь уж назад, к «котлу», и даже слегка задохнулся. Потянул из окопчика шею, привстал. Сердце так и заныло, да так сладко, что досадное, все время точившее его беспокойство пусть на миг, но все ж отпустило его.
Там, сзади, где край несжатого кукурузного поля, как бы выгибаясь над лощиной, отделял небо от земли, лежала желто-лимонная полоса. Чуть выше она розовела. А уж дальше и вовсе была до слез, до тоски несказанная красота: горизонт весь пылал, а в зимнем матовом небе откуда-то из-за холмистой снежной степи, не признавая обкладов, траншей, огневых, плыли белые кудлатые облака. Солнце, еще невидимое, но уже вот-вот готовое выплыть из-за края земли, щедро обливало их снизу алым.
«Ого! — Матушкин глаз не мог отвести от этого чуда — и вечного, и каждый раз нового. — Как же я это так? Ведь мог проглядеть. Такое-то, а! Может, в последний-то раз!»
Только на миг отвлекся Матушкин, а слабый рокот по ту сторону холма вдруг перерос в рев. Матушкин стремительно обернулся. Из-за торчавших там из снега сухих кукурузных стеблей выплеснулся снежный клубящийся вихрь. Что-то там шевельнулось в этой снежной вздыбленной пене, ревущее, неясное, грозное. И хотя ждали этого Матушкин, и Изюмов, и Нургалиев, и Пацан — все солдаты ждали, возник танк в вихревом снежном столбе неожиданно, словно какая-то сила враждебная из-под земли. Рев мотора, ударив по ушам, тотчас оборвался, снежный смерч вокруг танка стал опадать, и огромное рыжее пятно не сразу начало выставлять себя русским солдатам напоказ. Сначала открылась приплюснутая тупая плита, затем что-то чудовищно узкое, длинное, как жуткий уродливый клюв, как таран, и лишь потом показался сам корпус здоровенных размеров и веса — просто колоссальный замшелый валун.
Такого железного чудища взводный и никто из обоих расчетов еще никогда не встречали. Матушкин знал немецкие танки, все их «тэшки» — «тройки», «четверки» — и их самоходки. Прямым выстрелом наши орудия легко брали их в лоб. А вот этот? По силам ли он даже самым новейшим нашим «зисам»? Даже хоть бы в упор? Где вот у этого чудища самое слабое место, куда его, проклятого, бить? Говорили, будто немцы пускали уже какие-то экспериментальные танки. В лоб их наши пушки вроде не брали. Не они ли это?
«Семидесятипятка» или «восьмидесятивосьми»… А то, может, и «стопятимиллиметровая»? — прикидывал Матушкин, изучая в бинокль торчавший из башни огромный уродливый клюв. — Да-а, брат, такая как долбанет!»
Пока было ясно одно: себя, насколько удастся, нужно не выдавать. Выжидать. В овраге рокотали еще. Вот-вот вынырнут и тогда уж точно пойдут на «котел». Затем и пришли. И погоста им, стало быть, не миновать, должны рядом пройти. Глядишь, и подставят бока. «Лишь бы, — молил бога Матушкин, — не помешали нам, не двинули бы сейчас из «котла», дали бы сначала здесь расправиться».
Как ни был Евтихий Маркович занят всем этим, все же уловил краем сознания иной смысл своих же собственных слов: не миновать им погоста.
«Они-то минуют еще или нет, а ты уже здесь, — мелькнуло даже чуть весело у него в мозгу. — Окопчик-то твой — только присыпать, и все, та же могила. — Но тут же упрямо тряхнул головой. — Нет уж… Окопчик — это «энпэ», а не могила! Понят дело? Вот так! Мы еще поживем!»
Матушкин уже давно исподволь усвоил, что как думает и чувствует, на что настроил себя человек, так оно в конечном итоге и получается, будто мысли и чувства, глубинный душевный настрой сами, помимо воли людей властно влекут их дорогами судеб. Хочешь, стремишься жить, в какой-то решительный миг каждой фиброй души цепляешься жадно за жизнь — и живешь, а сдался- и прощай, и погиб. И только Матушкин внушил себе, что пусть лучше фашисты подохнут, а он еще покажет, как над краем оврага взметнулось еще два новых смерча.
Он снова вскинул бинокль, уставился в снежные вихри. Все повторилось опять: рыжие пятна увидел сперва, рыла тупые, клювы, крутые бока. И вот она, троица вся: застыла, готовясь, осматриваясь глазницами щелей, утробно урча.
Отработанных газов не было видно. «На бензине, значит, как и все у них. Не дизеля. Ух ты! — обрадовался Матушкин. — В баках, чай, с полтонны бензина, не меньше. Да-а! Уж этот, коль вспыхнет, так вспыхнет».
Вцепившись в незваных гостей двенадцатикратно усиленным взглядом, Матушкин спешно их изучал: где баки, где люки, где щели, какая у них ходовая, какой под днищем просвет, где и какой пулемет. Снег не успел осесть, да и лихорадило, нервничал, но наметанный глаз тем не менее все это схватывал довольно быстро и четко. Получше бы надо еще рассмотреть, но машины взревели и не спеша, осторожно, гуськом — если уж мины, то подорвется один, только передний — покатили вниз, под уклон.