Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 25



Наконец Семен стал сыпать в таз порошок. Все оживились.

— Сол, пэрц не пазабиль? — не удержался, сострил даже строгий, скупой на слова Нургалиев. — Э-э, лучше барана на таза. Баран… Бэшбармак. Ай-ай, как карош!

Маргарин в тазу от какао начал темнеть коричневым стал.

— Глянь, ребята, говно! — пораженно вскрикнул Пацан. Оживился. Словно и не было ничего — у воронок у этих, у «пауков», не он кидался с машины в сугроб. Тотчас ложку извлек из-за кирзового голенища, нырнул ею в таз. — Да-а! — восхитился Пацан, осторожно лизнув с пылу с жару жидкое варево. — В жизни такого еще не едал. Ай да Семен! Ну и даешь!

Семен, довольный, отбиваясь от ложек, потащил таз на мороз.

Пока ели кашу, он раза два выбегал из часовни, смотрел, застыл шоколад или нет. Наконец внес, поставил таз на солому в самой гуще солдатских ног.

Навалились на паривший еще, источавший дурманный дух коричневый блин, аж треск за ушами пошел. Колотили довольно в Семкину спину. Опьяненные отдыхом, насыщением и теплом, солдаты на время забыли про кровь и смерть. Посыпались подначки и шутки, вспоминали — весело, всуе, по-русски — и бога, и душу, и даже мать. Взводный не стал затыкать солдатам рты: пускай отведут души. И сам тоже немного расслабился: жевал шоколад, сладко жмурился. Но не пьянел, как солдаты, старался есть спокойно и чинно, с достоинством, ни на миг не забывая, что уже скоро загрохочет здесь, у их случайного фронтового приюта бой с немецкими танками и начнет поливать их свинцовая смерть.

В сторонке, за клиросом, снова затихнув, хлюпая носом, уплетал свою порцию шоколада из котелка Ваня Изюмов. Неяркий свет автомобильной переноски сюда не доставал. В пляшущем свете костра лицо Вани то освещалось, то расплывалось бледным пятном. С минуту Матушкин не сводил с него глаз. «Неужто еще казнится, не простил еще ни меня, ни себя? — Евтихий Маркович заерзал на перине. Еще раз-другой беспокойно, сочувственно зыркнул на Ваню. — Все, хватит. Так дальше нельзя», — вдруг проникся он к нему состраданием и, чтобы дать ему выход, спросил неожиданно для себя самого:

— Ну как? Шоколад-то? Ишь, так и метут, так и метут, — кивнул он на солдат.

Ваня, не ждавший вопроса, растерялся, перестал жевать.

— Ну, прямо экстра! — покрутил ложкой в своем котелке лейтенант. — Что тебе «Красный Октябрь». Только что не плитками, не в серебряной обертке. А так… Барабанер! Боец Барабанер! — довольно пророкотал он со своей высоты. — За выдумку, за смекалку… За праздник бойцам объявляю вам благодарность!

Барабанера похвала эта — от самого лейтенанта, считай, что официально, по службе — застала врасплох, и он растерялся, обернулся к нему, весь пылающий от костра, от удовольствия, от всеобщего признания, и от смущения опустил голову.

— Верно, товарищ лейтенант. Это вы своевременно. Заслужил! — видно, опомнившись, заглаживая свою перед Семкой вину, несколько выспренне поддержал взводного Голоколосский. — Перед строем. Приказом ему. И от нас, — обернулся он к Барабанеру, — от солдат фронтовая, боевая, сердечная тебе, товарищ Семен Барабанер, — отчеканил он точно и ясно, — всеобщая благодарность! Ура-а! — крикнул игриво и тем не менее приподнято, искренне он. Все поддержали. — Ура-а! Вот так, Семен Барабанер. От имени и по поручению крепко жму вашу… вернее, ваши умелые, золотые… прямо-таки шоколадные руки! — Голоколосский ловко, молодцевато вскочил, схватил Семкины руки — тот едва успел поставить на камень свой котелок — и стал их трясти.

Солдаты еще больше разгорячились, все повскакивали, чуть не начали Семку качать, и лишь теснота не дала им таким образом выразить свой восторг.

Не принял участия в этой бурной всеобщей признательности только Ваня Изюмов. Матушкин все тотчас отметил, и это еще более обеспокоило его и сильнее потянуло прямо теперь же, немедленно, хоть как-то, пусть самую малость, выправить положение, вновь как-нибудь вернуть подчиненному прежнее самоуважение и уверенность в себе, да и доверие к нему, Матушкину, его командиру.



— А тебе что, не нравится? — наклонившись в его сторону, спросил Евтихий Маркович как можно более примирительно. — Шоколад-то?.. По мне, лучше не бывает. Всю жизнь бы едал. — Для наглядности нырнул снова ложкой в свой котелок, а затем в рот. — А главное, сытно, питательно. Жив, цел останусь, себе в тайге стану варить…

Рот у Вани был полон. Он не мог ответить. Стал срочно глотать. Да и не ожидал такого тона — дружеского, радушного — и растерялся, опешил.

— Молчишь! — упрекнул его взводный. Ваня молчал.

— Да вас… Вас берегу ведь! Вас! — не дождавшись ответа, с горечью, страстно выпалил Матушкин.

Ваня обмер совсем. Лейтенант было, кажется, помягчел: не рычал уже, не грозил, напротив, обратился к нему так же, как прежде, как и ко всем, уважительно и с заботой. В сердце Вани шевельнулась надежда: может быть, обойдется, минует его трибунал, искупит как-нибудь завтра свою вину? И тут же от этой мысли, мысли об искуплении, побледнел, и проняла его дрожь: «А искуплю ли?.. И какой ценой? — сжался он весь. — Какой?»

Еще с утра из-за этой настигшей его беды Ваня хотел умереть, не находил оправдания себе. И ждал трибунала, и страшился его. Хотел его отдалить. Избежать. А теперь, после этих слов лейтенанта, этого его прежнего доброго тона Ваня как ожил. Снова хотел уцелеть. Хотел жить. Ване стало как будто полегче. Снова уткнулся, хоть и растерянно, но уже чуть радостно в свой котелок, глаз не решался поднять. А солдаты, заслышав сдавленный, немного даже обиженный голос взводного, насторожились.

— Смотри, однако, в другой раз не прощу, — вздыхая, нестрого пригрозил Изюмову лейтенант. — Понят дело? Вот так! Эхма! — вздохнул он еще тяжелее. — Ох, и грузна же ты, шапка Мономаха! Ох, и грузна! — Помолчал. — Дед мой так, бывало, говаривал. Ты вон самый маленький командир. В длинной цепочке-то. Всего-то-навсего отделенный. И давно ли? Без году неделя! И то хлебнул уже. А выше-то если кто? Выше! — указал ввысь, вскинув голову, взводный. — Вот так-то, брат. Пойми меня. Соберись-ка с сердцем, умом и пойми. И постарайся… Обязан… душа вон, а должен уметь все учесть, предусмотреть! Четко обязан приказ выполнять! — «А сам? — вспомнил Матушкин, как уперся супротив приказания Пивня. — Так я же, — тут же отыскал он себе оправдание. — Я же… Доказал ему, Лебедю. И для дела!..» Замолк на мгновение. — Словом, кровь из носу, а мне чтобы всех уберечь! Убер-рр-речь! — процедил яростно Матушкин.

Солдаты притихли. Слушали. Но кто-нибудь нет-нет да и зашаркает ложкой по котелку, а то начнет возить в нем пальцем, а потом его в рот.

Успокоившись малость, почувствовав облегчение — как-то все-таки разрядил обстановку с Изюмовым, — Матушкин забеспокоился и обо всех остальных, о всем своем взводе. Солдаты — кто еще прихлебывал чай, кто курил, кто рылся в сумках — все сыто покряхтывали. Видать, уже были готовы прилечь, ждали только команды. И Матушкин — все, в конце концов, от командира должно исходить, быть под его неусыпным контролем — отечески, но властно приказал:

— Отдыхать! Всем, всем отдыхать! — демонстративно взглянул на часы. — Ничего себе, десять… двадцать два семнадцать уже! Все! Пять минут, и чтобы мне все дружно храпели! Понят дело? Вот так!

Тишина, темень и стужа нависли над передовой. На фронте далеко не загадаешь, только настоящая минута твоя. Вот солдату и были довольны: в тепле, у огня, не их покуда черед стоять на часах у орудий, руками размахивать, прыгать, щелкать от стужи зубами.

— Скидывай сапоги, — стал укладываться на ночь помор. — Эк, взопрели-то, бедолаженьки. С неделю, чай, не разувался. — Старательно потер и сверху, и между пальцами, размял и подставил ноги к огню. — Дышите, дышите, родненькие. Далеко еще вам до Берлина-то топать. Ой, далеко! — потом расстелил портянки, плотные, суконные, из немецкой шинели, расстелил на соломе себе под бока. Никто их отсюда не уведет, да и просохнут быстрей от живого тепла, и ребрам помягче.

— Эх, мальчики! Чего бы сейчас! — тоже вывалив к костру голые ноги, простонал Голоколосский.