Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 76



В России частная собственность как цивилизующий элемент жизни продержалась не более четырёх столетий и была сметена татарским нашествием. По «монгольскому праву на землю» прежде всего была уничтожена земельная частная собственность: вся завоёванная земля принадлежала хану и жаловалась в пользование специальными ярлыками. Это низвело народ в социально-экономическим плане до родоплеменного уровня. Монгольские принципы власти переняла «татарофильская» (Г. П. Федотов) Москва. Борьба боярства, сохранявшего прежний принцип владения землёй, оказалась безуспешной: победил московский князь. И вотчины были заменены поместьями, жалуемыми только за службу. Этот победивший принцип жизни кочевого племени утвердился на много столетий, совпав с родоплеменным отрицанием наследства. Боярское «местничество» казалось народу смешным, ибо, как писал Пушкин, «кочующие племена не имеют ни истории, ни дворянства»{413}. Это и была та традиция нигилизма, которую Россия пыталась преодолеть в постпетровский период, когда дворянские и купеческие семьи обрели неотчуждаемую и неотбираемую государством частную собственность, которую стали передавать по наследству.

Реакция нигилистической традиции на цивилизационные попытки России обустроиться (Великие реформы Александра II и т. п. ) была крайне резкой, причём нигилизм распространялся не только на отрицание частной собственности, но и на духовные достижения. Отказ от культурного наследства стал весьма важной темой конца века. Все 1890-е годы Лев Толстой пишет свой трактат «Что такое искусство?», приходя к отрицанию всего западноевропейского и русского (включая и своё творчество) искусства как порождения «богатых классов». В 1891 году В. В. Розанов публикует статью «Почему мы отказываемся от “наследства 60—70-х годов”?», в которой высказывает соображение, что «люди шестидесятых и семидесятых годов» хотели принести из бесценной сокровищницы Запада новые семена, но выбрали на самом деле не зерно, а плевелы. Поэтому из созревшей жатвы пища не питательна, и дети вынуждены отказаться от наследства отцов. В 1892 году Д. С. Мережковский публикует программную работу «О причинах упадка и о новейших течениях современной русской литературы», где принимает часть отцовского опыта, а от другой части отказывается. Эта статья стала программой русского модернизма. Русским модернистам казалось, что новые откровения западной мысли предполагали отрицание предыдущих откровений. Дело было, однако, не в новых западных заимствованиях, а в продолжающейся работе механизма отечественного нигилизма. Именно в этой — модернистской — тональности написана в 1897 году знаменитая работа В. И. Ленина «От какого наследства мы отказываемся?».

4. Подросток-нигилист или?..

Ленину казалось, что культурное наследие можно разделить на плохое и хорошее. Плохое — отринуть, а хорошее — принять. Именно ему удалось проверить это модернистское утверждение исторической практикой. Оказалось, что отбросить часть духовного наследия — невозможно. В таком случае оно отвергается целиком, а люди, рождённые эпохой революции, торжественно провозглашают «новое» смертью «старого», как это сделал Хлебников в «Октябре на Неве»:

«Первая заглавная буква новых дней свободы так часто пишется чернилами смерти»{414}.

Характерно, что в автобиографии Хлебников подчёркивал своё «антицивилизационное», антипушкинское происхождение:

«Родился 28 октября 1885 в стане монгольских <...> кочевников»{415}.

Но как отвергается целиком, так целиком и возвращается. Дальнейшая судьба страны показала, что наследуемый тип культуры нерасчленим — и в плохом, и в хорошем. В меняющемся обличье, в превращённом виде все явления и архетипы культуры продолжают жить, перетекая из прошлого в настоящее.

От духовного наследия, как и от культурных традиций, нельзя отказаться: их можно гуманизировать и цивилизовать. Но эта задача не решается революционным путём. На нашем опыте мы убедились в этом сполна. Герцен в своё время возмущался, что западные революционеры ведут борьбу «лишь для того», чтобы жить не хуже богатых классов, а вовсе не с целью построить «новое» общество. Строить наново оказалось участью русских радикалов. Совсем наново. Так поступать могут только дети и подростки, не имеющие даже понятия (исторически не выработалось!), что такое «наследство», дети, у которых вся жизнь впереди. Отменив частную собственность, большевики отменили принцип цивилизационного, последовательного, преемственного развития. Паллиативы вроде борьбы Ленина с Пролеткультом, сохранения Большого театра, введения в школьную программу Пушкина и Толстого (должным образом препарированных и откомментированных) только высвечивали картину всеобщего одичания, когда произошёл тотальный отказ — и от «никому не нужных» отцов, и от «устарелых» западных дядей, смерть которых казалась неизбежной с сегодня на завтра. Поэтому если Пётр и Пушкин усвоили России Запад как наше общее с Европой прошлое, то после Октябрьской революции воскресла традиционно-варварская, нигилистическая идея о нашем безусловном превосходстве над Западом, благодаря отсутствию у нас исторических традиций, благодаря нашей детскости. Маяковский писал: «Другим странам по сто. // История — пастью гроба. // А моя страна — подросток, — // твори, выдумывай, пробуй!»

5. О необходимости взрослости...



Итак, спустя тысячу лет развития Россия — по-прежнему «подросток». Об этом писал в 1918 году и Василий Розанов, но с удивлением и тоской:

«Страшно, дико: но, проживя тысячу лет — мы всё ещё считаем себя “молодыми”, “молодою нациею”»{416}.

Однако ощущение это, что нам ещё всё только предстоит начать, как я уже говорил, коренится в глубокой традиции культуры без наследства. Недоверие к собственному прошлому рождает веру в великое будущее. Но где гарантии этого величия? Константин Леонтьев звучит здесь скептичнее и желчнее любого западника:

«Разве решено, что именно предстоит России в будущем? Разве есть положительные доказательства, что мы молоды. <...> Тысячелетняя бедность творческого духа ещё не ручательство за будущие богатые плоды»{417}.

Аналогично в середине прошлого века отношение А. С. Хомякова к рассуждениям о «детской восприимчивости» России:

«Утешительный вывод: девятисотлетний рост будущей обезьяны»{418}.

Эти ламентации — реакция на бесконечные попытки каждый раз начать всё заново.

Вряд ли такое состояние общества говорит об устойчивости цивилизационных завоеваний. Склонность к постоянным перерывам в развитии свидетельствует скорее не о молодости, а о духовной невзрослости, об определённой, многократно опробованной культурой защитной реакции против усложнения социума. Разговоры о нашей исторической юности возникали в результате нежелания знать своё реальное прошлое, пусть скверное, не красящее, но действительно бывшее. Гораздо легче и спокойнее, как это и делает подросток, придумать себе красивую биографию, создать руками официозных борзописцев историко-олеографическую родословную России. Но это псевдоистория.