Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 76

Строго говоря, Кавелин принял чаадаевский ход мысли, что история движется там, где есть развитая личность, что только при этом условии страна входит в круг цивилизованных наций, способных к прогрессу образования, просвещения, промышленности. «… Для народов, — писал он, — призванных ко всемирно-историческому действованию в новом мире, такое существование без начала личности невозможно… Личность, сознающая сама по себе своё бесконечное, безусловное достоинство, — есть, необходимое условие всякого духовного развития народа»{195}. Прежде всего заслуга Кавелина перед русской общественно-литературной мыслью, его успех объясняются тем, что он дал оптимистическую (в этом смысле — античаадаевскую, не отвергавшую, а преодолевавшую Чаадаева) версию русской истории. По Кавелину, распадение родового быта, укрепление быта семейного, последующий его кризис привели к возникновению могучего государства в России. А «появление государства было вместе и освобождением от исключительно кровного быта, началом самостоятельного действования личности»{196}. Петра I он считал первой свободной личностью в России: через три года, в 1850 году, сославшись на Кавелина, Герцен назвал Петра «первой русской личностью, дерзнувшей поставить себя в независимое положение»{197}.

Надо заметить, что в такой точке зрения на Петра I прослеживается явная полемика с А. Хомяковым, в своей статье 1839 года «О старом и новом» писавшем о Петре: «… грустно подумать, что тот, кто так живо и сильно понял смысл государства, кто поработил вполне ему свою личность, так же как и личность всех подданных, не вспомнил в то же время, что там только сила, где любовь, а любовь только там, где личная свобода»{198}. Позиция сильная и выражена мощно, но не надо забывать, как славянофилы понимали эту личную свободу. Отвечая на кавелинскую статью в «Современнике», Ю. Самарин в «Москвитянине» за 1847 год сформулировал это понимание: «Общинный быт славян основан не на отсутствии личности, а на свободном и сознательном её отречении от своего полновластия»{199}. В защиту Кавелина выступил Герцен, но уже из-за рубежа, ибо мог там свободно договорить то, что нельзя было сказать в русской подцензурной печати.

«В возражении «Москвитянина», — писал Герцен в трактате «О развитии революционных идей в России», — почерпнувшем свои доводы в славянских летописях, греческом катехизисе и гегельянском формализме, опасность, которую представляет собой славянофильство, становится очевидной. Автор-славянофил полагал, что личный принцип был хорошо развит в древней Руси, но личность, просвещённая греческой церковью, обладала высоким даром смирения и добровольно передавала свою свободу особе князя… Этот дар самоотречения и ещё более великий дар — не злоупотреблять им — создавали, по мнению автора, гармоническое согласие между князем, общиной и отдельной личностью, — дивное согласие… на замечание, что все мы рабы, что личное право не развито в России, отвечают: «Мы спасли это право, увенчав им князя». Это издёвка, возбуждающая презрение к человеческому слову»{200}.

Позицию Кавелина Герцен формулировал следующим образом: в России «неопределённое положение личности вело, согласно автору, к такой же неясности в других областях политической жизни. Государство пользовалось этим отсутствием определении личного права, чтобы нарушать вольности; таким образом, русская история была историей развития самодержавия и власти, как история Запада является историей развития свободы и прав»{201}. Как видим, Герцен не только много революционнее прочёл идеи Кавелина, но и во многом переосмыслил их, переиначил. В дальнейшем эта разность взглядов на принципы развития русской истории оказалась причиной серьёзного расхождения, приведшего к духовному и политическому разрыву мыслителей.

Кавелин связывал развитие личности с самодержавным государством, от него ожидая свобод, словно не замечая в России личностей, противостоявших государству (хотя бы «огненный протопоп» Аввакум или Радищев). Герцен же твёрдо заявил, что после Екатерины II «власть и мысль, императорские указы и гуманное слово, самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом»{202}. Строго говоря, Пётр Первый тоже был наследником московского самодержавия, не случайно он называл своим прямым предшественником Ивана Грозного. Здесь Герцен поддался кавелинско-соловьёвской идеализации Петра и его деятельности, называя его революционером на троне, каковым он вряд ли был, занятый, по трезвому соображению Чернышевского, прежде всего укреплением империи. Отметим, что наиболее суровый приговор исторической концепции, связывавшей развитие свободы личности в России с самодержавием, был произнесён русскими мыслителями XX века, пережившими опыт революции и сталинизма. «Русская интеллигенция, — писал Г. Федотов, — предпочла усвоить московскую историческую традицию митрополита Макария и Степенной Книги, пропущенную сквозь Гегеля. С необычайной лёгкостью, без ощущения всего трагизма русской истории, она вслед за Соловьёвым и Ключевским (которые шли здесь за Кавелиным. — В. К.) — приняла, как нечто нормальное (вроде европейского абсолютизма), московско-татарское поглощение Руси, с непонятным оптимизмом ожидая всходов западной свободы на этой почве»{203}.





Уход Кавелина в 1848 году из университета, вызванный неприятной житейской историей и оценённый современниками как благородный гражданский акт, исторически совпал с наступлением так называемого «мрачного семилетия». На европейские революции николаевская деспотия ответила дикими репрессиями. «… В событиях Запада, — вспоминал С. Соловьёв, — нашли предлог явно преследовать ненавистное им просвещение, ненавистное духовное развитие… Это был стрелецкий бунт своего рода; грубое солдатство упивалось своим торжеством и не щадило противников, слабых, безоружных. Время с 48-го по 55-й год было похоже на первые времена римской империи, когда безумные цезари, опираясь на преторианцев и чернь, давили всё лучшее, всё духовно развитое в Риме. Начали прямо развращать молодых людей, отвлекать их от серьёзных занятий, внушать, чтоб они поменьше думали, побольше развлекались, побольше наслаждались жизнью… Принялись за литературу; начались цензурные оргии, рассказам о которых не поверят не пережившие это постыдное время; говорю — постыдное, ибо оно показало вполне, какие слабые результаты имела действительность XVIII-го и первой четверти XIX-ко века, как слабо было просвещение в России; стоило только Николаю с товарищи немного потереть лоск с русских людей — и сейчас же оказались татары…

Что же было следствием? Всё остановилось, заглохло, загнило. Русское просвещение, которое ещё надобно было продолжать возвращать в теплицах, вынесенное на мороз, свернулось. Лень, стремление получать как можно больше, делая как можно меньше, стремление делать всё кое-как, на шерамыгу, — все эти стремления, так свойственные нашему народу вследствие неразвитости его, начали усваиваться, поощряемые развращающим правительством… »{204}. Картина, как видим, нарисована безрадостная, хотя очень даже знакомая человеку, выросшему уже в середине XX столетия в России.

Но всё это не поколебало кавелинскую «формулу» русской истории. В сентябре 1848 года он писал Грановскому: «Я верю в совершенную необходимость абсолютизма для теперешней России; но он должен быть прогрессивный и просвещённый. Такой, каков у нас, — только убивает зародыши самостоятельной, национальной жизни»{205}. А в том, что культура, просвещение, национальная жизнь и литература должны быть самостоятельны и что это совместимо с абсолютизмом, Кавелин был уверен вполне. Поэтому так энергично выразился он по поводу смерти Николая спустя семь лет, в марте 1855 года: «Калмыцкий полубог, прошедший ураганом, и бичом, и катком, и терпугом по русскому государству в течение 30-ти лет, вырезавший лица у мысли, погубивший тысячи характеров и умов, истративший беспутно на побрякушки самовластия и тщеславия больше денег, чем все предыдущие царствования, начиная с Петра I, — это исчадие мундирного просвещения и гнуснейшей стороны русской натуры — околел, наконец, и это сущая правда! До сих пор как-то не верится! Думаешь, неужели это не сон, а быль? Экое страшилище прошло по головам, отравило нашу жизнь и благословило нас умереть, не сделавши ничего путного! Говори после этого, что случайности нет в истории и что всё совершается разумно, как математическая задача. Кто возвратит нам назад тридцать лет и призовёт опять наше поколение к плодотворной и вдохновенной деятельности! Какому Ваалу нового времени принесены в жертвы лучшие силы, цвет и надежда России?»{206}