Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 96

— Исключать?.. Кого?.. Учеников?..

— Да?

— Нет.

— Здесь написано.

Он показал ей. Нина Алексеевна наклонилась, прочитала, сказала с удивлением:

— Это старые правила.

— Почему же они висят… у нас?

— Не знаю.

Андрей Николаевич вернулся в кабинет, перетряхнул еще раз доставшееся ему в наследство от старого директора имущество, нашел «Справочник работника народного образования», нашел в этом справочнике «Приказ министра просвещения СССР от 9 февраля-1972 года о типовых правилах для учащихся». Пункта, который требовал снимать шапку и кланяться, в новых правилах не было Не было и последнего пункта, грозящего исключением. Не было и слов, что «…каждый учащийся обязан беспрекословно подчиняться распоряжениям директора школы и учителей». Беспрекословное подчинение заменялось в новых правилах уважительным обращением к личности учащегося: «Самоотверженно выполняй все задания учителя». «Овладевай основами наук и навыками самообразования», «Развивай свои способности в разнообразных видах творчества». На том месте, где раньше требовалось снимать шапку, стояло будничное: «7. Здоровайся с учителями, другими работниками школы, знакомыми и товарищами». И очень сильный упор делался на участие школьников в самоуправлении: «Добросовестно выполняй решения органов ученического самоуправления», «Активно участвуй в деятельности ученического самоуправления»…

Последние две фразы были жирно подчеркнуты красным карандашом. Здесь же в справочнике были напечатаны для справки и старые правила за 1943, 1960 годы. Некоторые пункты в них были отмечены птичками. По этим птичкам не трудно было проследить работу мысли старого директора. Он не верил в школьное самоуправление, подчеркивал и зачеркивал его красным карандашом. Он собирал пункты старых и новых правил, с которыми был согласен. В результате и родились вроде бы и не придуманные, государственные, а на самом деле местные правила, в начале которых по-прежнему оставалось «беспрекословное подчинение», а в конце «…подлежит наказанию вплоть до исключения». Вон сколько они висели с 1972 года, и никто не обнаружил подмены?



Андрей Николаевич только теперь по-настоящему осознал, что перестройка школы не простое дело, что есть даже тайное сопротивление. Вот о чем с ним говорили в райкоме. Вот зачем позвали в школу. Он увлекся уроками, ушел с головой в запущенные хозяйственные дела. Но менять надо было не только программы и мебель. Менять надо было и правила, которые не только вывешены на стене, но, очевидно, и движут всей жизнью школы. Его предупреждали, чтобы он не торопился провожать на пенсию старых учителей. И он отнесся к этому с полным пониманием. Глупо было бы не ценить опыт и знания своих предшественников. Но кое-какие мысли, мешающие новым отношениям, следовало бы отправить на пенсию. А он этого не почувствовал и уже совершил ошибку. Министерство просвещения заменило пятибалльную оценку поведения учащихся трехбалльной. И уже при нем, в его школе, было составлено письмо-протест, которое он тоже подписал. Нина Алексеевна объяснила ему, что трехбалльная система снижает поведение учащихся до тройки, до посредственного, поскольку осталось всего три оценки: примерное, удовлетворительное и неудовлетворительное. У всех примерное поведение быть не может, неудовлетворительное — тоже. Значит, удовлетворительное, троечка. А раньше была четверка. «Нет, нет, надо протестовать». Андрей Николаевич, конечно, понимал, что речь идет о формальном показателе. Он подписал протест. Теперь жалел об этом. За письмом угадывалась тень человека, который для своей школы составил свои правила, который был против школьного самоуправления, а значит, и самодисциплины. Борьба шла за формальную четверку против формальной тройки.

У Анны Федоровны в этот день были еще два урока — в параллельных 9 «А» и 9 «Б». Она провела их собранно, поразив ребят в 9 «Б» вступительным словом о Великой Русской Литературе. Она говорила минут двадцать сначала с ноткой равнодушия, какой-то безнадежности, как бы для себя, а не для класса. А потом крикнула, обернувшись на шум, с болью:

— Ну, что же вы не слышите никого — ни Чехова, ни Толстого? Вы же наследники Великой Литературы. Вы всегда найдете в ней опору для своих сомнений и страданий… Если, конечно, будете способны сомневаться и страдать.

Надо было им сказать еще что-то. Она видела: не доходят ее слова. Только удивление в глазах: «Чего расстрадалась?» Но уже подступала головная боль, и бессмысленными казались сквозь эту боль слова: «Великая Русская Литература! Великая Русская Литература!» Общие слова — великая или какая, если не прочитаны книги, если прочитан только учебник для того, чтобы, заикаясь и спотыкаясь, разобрать у доски образы. И получаются из образов образины. Как же объяснить? И можно ли объяснить? Лев Толстой сказал, что искусство — есть способность одного человека заражать своими чувствами другого. Что же тут объяснять? Она помнила неточно слова Толстого, но последнюю фразу помнила дословно. «Что же тут объяснять?» А она стоит и объясняет: великая, великая. «Великая дура!»

Возвращаясь после урока в учительскую, Анна Федоровна обратила внимание на высветленный квадрат на стене в том месте, где висели школьные правила. Занятая собой, она только на мгновенье обнаружила выцветшую пустоту, но не соотнесла ее со своей жизнью, с Максимом Михайловичем, который принимал ее на работу.

Снег летел в лицо мокрый, густой, подкрашенный красным светом светофора. Перекресток находился в двухстах метрах от школы. Но огни его были видны сразу, едва Анна Федоровна выходила из ворот. Красный свет горел постоянно, потому что видны были огни светофора и пересекающей улицы. Загорался желтый, зеленый, а красный горел всегда — негде глазам отдохнуть. Подходя к перекрестку, Анна Федоровна загораживалась от снега и красного светофора варежкой. Головная боль была совершенно невыносимой, и сквозь эту боль невыносимы были мысли, что она плохая учительница, которая не знает, как преподавать литературу, чтобы от этого была польза. Разве она не потеряла здоровье, разбиваясь перед ними в лепешку? Разве считалась со временем, особенно когда была помоложе? На экскурсию так на экскурсию. Сидеть летом в кабинете, консультировать тех, у кого переэкзаменовка, — пожалуйста. В колхоз ездила и за себя, и за других. Старалась, воспитывала молодое поколение, способное чувствовать прекрасное — Великую Русскую Литературу. А воспитала сорную траву, васильки. Алена Давыдова — это василек! Куманин — пырей, бузина, волчья ягода, а эта — василек. Голубеет, в вазу поставить хочется. А залюбуешься таким васильком и останешься без хлеба, без сочувствия в старости. «Ох, васильки, васильки, сколько вас выросло в поле? В школе?»

Подойди к дому, Анна Федоровна совершенно точно знала, что ее столкновение с классом — это столкновение с отдельными эгоистами, умненькими, в лучшем случае — вежливыми, которые в отличие от нее, прошедшей в детстве через войну и голод, не всегда чувствуют чужую боль.

В подъезде жалась к батарее тощая кошка. Анна Федоровна видела ее здесь и раньше. Но сейчас она подумала с обидой за все живое: «Такие не подберут, не приютят животное». Она присела у батареи, погладила кошку. «Такие мучают животных, отрезают у голубей лапки и выпускают в небо, чтобы летали, пока не умрут». Об этом случае недавно писали в газете.

Анна Федоровна взяла на руки осторожно ласкающуюся кошку, прижала к себе, сначала к пальто, а затем, расстегнув пальто, к свитеру. И после этого уже невозможно было опустить ее на холодный плиточный пол подъезда. Анна Федоровна поднялась к себе на третий этаж, не выпуская кошки, открыла дверь ключом и некоторое время стояла в прихожей растроганная своей собственной нежностью ко всему живому на земле. Кошка слегка царапалась. Анна Федоровна просунула руку под пальто, погладила кошку уже как свою. «Если с лишаями, пусть. Зеленкой помажу». Кошка цеплялась когтями за свитер, быстро, быстро мурлыкала, торопясь насладиться человеческим теплом. Анна Федоровна стояла, боясь опустить ее на пол, чтобы кошка не подумала, что ее хотят выбросить.