Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 96

Лидия Князева посмеялась, опять закашлялась.

— Ну, хорошо, почитай все-таки.

Алена долго молчала и неожиданно, не предупредив, начала читать стихи.

Она выкрикивала слова, рифмы, голосом и манерой чтения давая понять, что сама относится к этой поэзии как того и заслуживают всякие нелепости, вроде: «Бык моста», «Извергнуть умение из знаний своих», «Сентиментал».

Она читала, испытывая радостное чувство освобождения. Она расковывалась, она сбрасывала с себя чешую слов. Она знала теперь, не в словах дело. Дар поэта не придуриваться, а, как написал Есенин, «…ласкать и корябать».

Лидия Князева прослушала все, что написала Алена за два года.

— Все! — сказала она.

— Спасибо…

— Вам — спасибо!

— Мне — за что? — удивилась журналистка.

— Есть такая сказка, знаете, «У короля ослиные уши». Надо прошептать или прокричать, чтобы освободиться. Теперь другое буду писать.

Глава девятая

Анна Федоровна лежала в больнице на «9-м километре» в отделении интенсивной терапии. Просторная, с большим окном палата на четырех человек. За окном — лес. Анна Федоровна дала санитарке Дусе денег, чтобы та купила семечек и устроила кормушку для птиц. Дуся все выполнила, и теперь за окном покачивалась коробочка из-под «Виолы». Анна Федоровна часами смотрела на эту коробочку, на заснеженные сосны. Соседки по палате с уважением относились к учительнице, разговаривали с ней, спрашивали о школе. Приходилось им отвечать, но, отвечая, Анна Федоровна смотрела в окно и неожиданно замолкала, когда прилетала синица и садилась на коробочку.

Вот так же семь лет назад она сидела на кухне в своей, вернее, в отцовской трехкомнатной квартире. Должен был прийти с работы муж. Она ждала его, варила обед. И пока суп кипел, она стояла у окна, смотрела на рябины, посаженные отцом. В ветках шныряли синицы. И вдруг прилетела и тяжело опустилась на ветку, стряхнув с нее снег, красногрудая птица. «Снегирь», — радостно подумала Анна Федоровна. Эта птица редко залетала к ним во двор.

Муж работал в ателье по ремонту телевизоров. Он ничего не добился к сорока годам, просто был хорошим родным человеком. Они поженились в тот год, когда умерла мать Анны Федоровны. Сначала была свадьба, а потом — похороны. Мать никого не обременяла своей болезнью, принимала лекарство, не посвящая своих близких, что и зачем пьет. Ну, знали, что у нее больное сердце, но как-то привыкли к этому. Умерла она, находясь далеко, в санатории. Умерла так, словно не умерла, а уехала.

Через два года отец женился на молодой женщине и переехал к ней жить, забрав кое-что из вещей. Библиотека и большинство вещей остались, но дом, в котором Анна Федоровна родилась, разрушился. Отец оставил ей свою куртку и шлем, которые она так любила надевать девчонкой и позднее, в институте.

Шлем она с тех пор так и не надевала ни разу. Как-то заторопилась, хотела надеть, а он ссохся, не налез на голову.

Анна Федоровна смотрела в широкое, чисто вымытое окно больницы — лес был виден далеко. А память возвращала ее к другому окну, из которого были видны кроны рябин. Когда человеку хорошо и спокойно, то и ждать мужа с работы — радость, и снегирь за окном — радость. Она собиралась сказать мужу: «Знаешь, снегирь сегодня прилетал». И в это время в дверь позвонили. Анна Федоровна торопливо и радостно шагала к двери, думая с улыбкой: «Не забыть сказать, что снегирь прилетал». Но пришел не муж. На площадке стояла девушка лет двадцати с миленьким маленьким личиком, обрамленным норковым мехом шапки и норковым воротником пальто. Через плечо на длинном ремне — белая сумка с большой блестящей застежкой.

— Можно войти? Я — Люся.



— Войдите, Люся.

— Борис Александрович вам обо мне говорил?

— Нет.

— Я так и знала, что он сам не скажет. У меня будет ребенок… от него.

Девушка еще что-то говорила, но Анна Федоровна не слышала. Она смотрела в решительное взволнованное личико и думала, что, оказывается, есть на свете Люся. И эта Люся стоит перед ней.

От семейной жизни у Анны Федоровны осталась одна фотография, вернее, половинка фотографии. Они стоят с Борисом у ворот дома… Борис положил ей руку на плечо. Она отрезала его, осталась только рука на плече. Теперь Анна Федоровна жалела, что не сохранила целиком хотя бы одну фотографию. Она была такой одинокой, что и сама вспоминала свою жизнь с Борисом как чью-то чужую жизнь. Семь лет одиночества изменили все: психику, внешность, походку. Она привыкла к своему одиночеству так же, как привыкла ходить в свитере и причесываться одним взмахом руки. К одному только не могла привыкнуть — к своей новой квартире. Окна выходили на север, батареи плохо грели. Ей всегда теперь было холодно и темно. Иногда вяло думала: «Надо было не соглашаться на размен. Борис пришел и должен был уйти, а квартира бы осталась».

Лежа в больнице и глядя в окно, Анна Федоровна пыталась объяснить свои неудачи в школе неудачами в личной жизни. Она уже не винила в происшедшем только ребят. Им неинтересно. Раньше было интересно, а теперь неинтересно. Потому что раньше она была счастлива — все то время до смерти матери и ухода отца и после — с Борисом… Какой она тогда приходила в школу… Выучивала наизусть огромные куски из «Войны и мира»: «Наташа Ростова на балу», «Наташа Ростова в Отрадном».

— Послушайте, — говорила она, — как гениальна это написал Лев Николаевич Толстой. Наташа пела, а Николенька испортил песню. Он вбежал и крикнул:

«— Ряженые пришли!

Наташа упала на диван и крикнула:

— Дурак, дурак!»

На первой парте сидел толстый ленивый мальчишка. Он вдруг зевнул, и Анна Федоровна крикнула ему прямо в открытый рот:

— Дурак, дурак!

Класс ее понял, и мальчишка не обиделся. Ей тогда все можно было простить за Наташу Ростову.

«Вдохновение ушло», — подумала Анна Федоровна, глядя в окно на уходящие далеко заснеженные сосны. Там, где-то за ними, за чистыми снегами, было что-то хорошее, что от нее ушло. Вдохновение ушло. Дважды уходило: когда умерла мать и ушел отец и — теперь.

«Это же я к ним со своим одиночеством прихожу».

В больнице Анна Федоровна с неприязнью думала о своей квартире. А вернувшись домой, обрадовалась уюту. Книжные шкафы, стеллажи, лампа с приятным зеленым абажуром, маленькая скамеечка, чтобы, сидя на ней, рыться на книжных полках.

Песталоцци так и лежал на постели, она только отодвинула его к стене и подумала, глядя на желтый корешок: могла бы она ударить ученика, как Песталоцци или Макаренко? И ответила себе словами же Песталоцци: «Чтобы иметь право ударить — надо любить». Своих нынешних учеников Анна Федоровна не любила.

Неожиданно что-то похожее на ответ Анна Федоровна вычитала в газете. Она выписывала «Комсомольскую правду». За время болезни накопилась кипа газет, проглядывая эту кипу, она наткнулась на небольшую заметочку… Дети пошли с воспитательницей гулять в парк. Мальчик Вова потерял рукавичку. «Ребята, — сказала воспитательница, — Вова потерял рукавичку. Что будем делать? У него же замерзнет ручка». И ребята, а вероятнее всего, воспитательница, предложили, чтобы каждый по очереди давал Вове на минутку свою рукавичку. И без одной потерянной рукавички ни у кого не замерзли руки. Каждому не терпелось дать Вове свою рукавичку. Получилась прекрасная игра, импровизация, педагогический экспромт.

Анна Федоровна обрадовалась этой заметочке. Она верила, что не все еще потеряно. Она не знала как, но надеялась изменить свою жизнь, завоевать уважение класса. В этот день у нее до самого вечера было хорошее настроение. Она встала с постели и несколько часов сидела за столом, читая Шукшина, делая выписки. Потом долго искала «Огонек», где было напечатано стихотворение Ольги Фокиной. Нашла и обрадовалась. Она собиралась провести урок по произведениям Шукшина и хотела начать со стихотворения, посвященного памяти писателя…