Страница 9 из 21
Утвердившаяся в советское время мысль о центральной в сюжете поэмы антитезе природы и цивилизации, воплощением которых являются черкешенка и Пленник, в аксиологическом контексте обнаруживает свою несостоятельность. В свое время Г. А. Гуковский обратил внимание на то, что «черкешенка – общеромантическая героиня (идеал любви), слабо связанная в своем поведении и психике с характером и бытом ее народа: она ведет себя, скорее, как условно-романтическая дикарка или как руссоистская героиня культа свободы чувства, чем как восточная женщина» [Гуковский: 1965, 324]. В ходе событий становится очевидным, что разные, казалось бы, по своей этнической принадлежности и уровню развития, представляющие различные «цивилизационные модели» центральные персонажи обнаруживают сходство в главном: мировоззренчески они принадлежат к одной аксиологической системе – той, где наивысшей ценностью безусловно признается любовная страсть. Примечательно, что в финале событий они как будто «меняются местами» и ее разочарованность еще ярче оттеняет оживление его души.
Таким образом, конфликт в пушкинской поэме не исчерпывается только внешним уровнем, главной становится его внутренняя составляющая. Новые ценности, избранные героем взамен прежних и определяющие его жизнь, в конечном итоге не выдерживают испытания. Романтический идеал исключительной личности, в поисках абсолютной свободы вознесшейся над миром и противопоставившей себя ему, в художественном мире пушкинской поэмы показывается как несостоятельный и полностью отвергается. Основная суть конфликта, таким образом, состоит в противопоставлении двух аксиологических систем, а центральная концепция пушкинской поэмы может быть воспринята и прочитана не только как антируссоистская, но и в целом как антипросветительская. Отход Пушкина от просветительского мировоззрения подтверждается и биографическими сведениями. Описывая состояние поэта в пору его пребывания в Одессе во время южной ссылки, после разгрома кишиневской группы «Союза благоденствия», ареста В. Ф. Раевского и отстранения Орлова от командования полком, Ю. М. Лотман замечает: «Измена и предательство становятся теперь постоянным предметом размышлений Пушкина. ‹…› Просветительская идея врожденной доброты и разумности человека подвергалась сомнению в целом» [Лотман: 1995а, 86]. Однако глубокое несогласие с просветительскими идеями, как видим, обнаруживается гораздо ранее, уже в пору написания «Кавказского пленника».
Конец событий в поэме связан с образом реки, которую преодолевает герой, возвращающийся из плена. Этот образ появляется в самом начале поэмы, в «Черкесской песне», которая исследователями обычно воспринималась как не очень удачный вставной фрагмент условно-этнографического плана. Характерно, например, высказывание Д. Д. Благого: «Пушкин, почти с самого начала своей литературной деятельности живо интересовавшийся народным творчеством… вводил в качестве атрибута романтического „местного колорита“ национальные песни: „Черкесская песня“ в „Кавказском пленнике“; „Татарская песня“ в „Бахчисарайском фонтане“. Но обе эти песни и очень отдаленно связаны с фабулой данных поэм, и очень далеки от подлинного национального фольклора: носят (в особенности „Черкесская песня“ в „Кавказском пленнике“) условно-литературный, „романсный“ характер» [Благой: 1979, 99]. Однако именно в «Черкесской песне» возникает заключающий в себе особую семантику образ реки-границы, разделяющей своей чужое пространства. Как известно, в мифопоэтических представлениях река является границей, отделяющей мир живых от мира мертвых [Мифы, 2, 374]. Однако в пушкинской поэме два противоположных пространства не имеют определенной и однозначной маркировки: каждый берег таит в себе и ту и другую возможность. То, что вначале представлялось Пленнику несомненной свободой (= жизнью), обернулось пленом (= смертью). Неожиданно для него самого впоследствии оказалось, что эта безусловная, с его точки зрения, «смерть» таит в себе глубинную возможность возрождения к истинной жизни.
Рабство как состояние физической неволи заканчивается для героя с момента возвращения домой:
Но тем более трудной остается проблема духовного плена, найти Путь из которого – не только для пушкинского героя, но и для каждого человека – значит обрести Истину и Жизнь.
§ 2. Христианские мотивы в поэме «Братья разбойники»
Замысел поэмы «Братья разбойники», работа над которой велась в период южной ссылки, в 1821-1822 годах, не был реализован в полной мере, а основной ее текст, по признанию самого поэта сожженный им, не дошел до читателя. Сохранившийся отрывок был напечатан Пушкиным в 1825 году в «Полярной звезде», а в 1827-м издан отдельной книжкой [Пушкин, 4, 555] – это обстоятельство дает основания полагать, что сам автор считал его цельным, вполне законченным произведением. В. Г. Белинский назвал поэму «престранным явлением», увидел в ней «не более, как ученический опыт» и не уделил ей отдельного внимания, лишь выразив удивление: «…как произведение, современное „Цыганам“, эта поэма – неразгаданная вещь» [Белинский, 6, 321-322]. Последующая критика XIX века также осталась к поэме равнодушной, посчитав с легкой руки П. В. Анненкова (принимавшего на веру все замечания Пушкина), что это рассказ, «основанный на истинном происшествии, случившемся в Екатеринославле в 1820 году» [Анненков, 123].
Тема разбойничества, как заметил В. М. Жирмунский, именно Пушкиным введенная «в поэзию высокого стиля и, в частности, в русскую байроническую поэму» [Жирмунский, 284], имеет две ассоциативные параллели: евангельский сюжет о раскаявшемся и нераскаявшемся разбойниках и пьесу Шиллера «Разбойники», к этому времени хорошо известную в России. В художественном образе, открывающем пушкинскую поэму, использован фольклорный по происхождению прием, получивший название психологического параллелизма. Суть его заключается в создании прямой или обратной «параллельной формулы», где «картинка природы протягивает свои аналогии к картинке человеческой жизни» [Веселовский, 122]. Принцип поэтического, или психологического, параллелизма в композиционной организации народных лирических песен был открыт и подробно описан А. Н. Веселовским, который обратил внимание на употребление Пушкиным отрицательного параллелизма в поэме «Полтава» [Веселовский, 143]. Подобный же случай мы видим и здесь:
Излишне подчеркивать, что выбор природного образа для сопоставления с человеком является семантически небезразличным: именно он определяет коннотативную направленность всей символической фигуры, и в данном случае это особенно отчетливо видно. Дело в том, что ворон в славянских народных представлениях – нечистая (дьявольская, проклятая) и зловещая птица, связанная с миром мертвых. «Хтоническая природа этих птиц проявляется в их связи с подземным миром – с мертвыми, душами грешников и преисподней» [СД, 1, 434]. «Народные представления отчетливо выявляют дьявольскую природу птиц семейства вороновых. Так, ворона считают черным оттого, что он создан дьяволом. ‹…› Черт может принимать облик черного ворона. ‹…› Души злых людей представляют в виде черных воронов» [СМ, 116]. Так уже в самом начале поэмы, в первых ее стихах возникает аксиологическая установка, определяющая дальнейшее восприятие всего изображаемого.
Поэма имеет двухчастную композицию: исповедь главного героя, занимающая основной объем в общем сюжетно-композиционном пространстве, предваряется вступительной частью, где рассказ ведется от лица повествователя, который дает «собирательный портрет» – не столько разбойников, сколько разбойничества как явления. В описании разбойничьей шайки прежде всего бросается в глаза, что, составленная из людей самых разных народностей и вероисповеданий, она выглядит как модель целой страны (или даже всего человечества):