Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 21

Мотив зависти в европейской литературе традиционно возводится к известной библейской притче о Каине и Авеле. Старший сын Адама и Евы, первый человек, родившийся на земле, позавидовав своему брату и не в силах вынести его превосходства, полученного от Бога, становится и первым убийцей [Быт. 4: 1-22]. Именно через этот мотив в поэме Пушкина разбойничество как явление психологически соотносится со страшным грехом братоубийства, запечатленным в Библии. Так тема греха и нравственного закона, возникающая уже в самом начале поэмы, находит свое воплощение и во второй ее части.

Важнейшую смысловую нагрузку в этом плане имеет образ леса. Обращая внимание на двузначность этого образа, Ю. Манн пишет: «То „лес“ соотносится с „волею“, „воздухом полей“ и противостоит „душным стенам“ тюрьмы, „цепям“ – то оказывается в одном ряду с „опасным промыслом“, „ночью“, „убийством“, „пляской мертвецов“ и противостоит „мирным пашням“. То лес – убежище от погони, то – источник кошмарных видений. То страстная мечта „алчущего“ воли, то – мучительное видение больной совести. „Лес“ двузначен, как двузначна „разбойничья вольность“» [Манн, 61]. Учитывая уже сказанное ученым, необходимо обратить внимание на еще одну немаловажную деталь: в мифопоэтических представлениях древних, «лес – одно из основных местопребываний сил, враждебных человеку… через лес проходит путь в мир мертвых» [Мифы, 2, 49]. Не случайно в сознании младшего брата лес связан с соблазном, а в его болезненных грезах образ «дремучего леса» противопоставлен «мирным пашням». В тюрьме, во время болезни, думая, что брат покинул его, он высказывает упреки и жалобы:

Мотив соблазна, увлечения чистой, неопытной души и склонения ее ко греху имеет свое соответствие в Евангелии, запечатленный в известных словах Христа: «А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской. Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти соблазнам; но горе тому человеку, через которого соблазн приходит» [Мф. 18: 6-7].

В художественной системе поэмы лес противопоставлен тюрьме как воля – неволе, но если обычно «тема тюрьмы входит в биографию романтического героя… всегда в связи с мотивом побега или жаждой его» [Лотман: 1995а, 65], то в данном случае образ тюрьмы оказывается напрямую связанным еще и с мотивом раскаяния. Один из исследователей, сопоставляя эту пушкинскую поэму с «Шильонскимузником» Жуковского, замечает: «…это тоже была поэма о гибельности несвободы, вновь ключевым образом становилась темница, вновь гибель брата, не перенесшего ужаса неволи, падала тяжелым ударом на душу исповедующегося героя. Жуковский задал связь двух важных мотивов: „тюрьма“ и „исповедь“. Пушкин связь эту в „Братьях разбойниках“ закрепил» [Немзер, 9].

Самое мучительное воспоминание из разбойничьей жизни, возникающее в болезненном бреду младшего брата, – убийство старика. В символико-метафорическом плане этот образ может быть интерпретирован как воплощение отца, утерянного братьями-сиротами в раннем детстве. В таком случае становится понятно, почему это преступление более других отягощает душу юноши, – речь идет о грехе отцеубийства. Больное воображение снова и снова воспроизводит образ старика, «давно зарезанного» братьями. Обращаясь к старшему брату с просьбой его пощадить, юноша объясняет: «Не мучь его… авось мольбами // Смягчит за нас он Божий[1] гнев!..» [Пушкин, 4, 171]. Так обнаруживает себя мотив совести, напрямую связанный с темой греха.

В научной литературе уже высказывалось мнение, что «проблематика поэмы определена двумя мотивами – стремлением разбойников к свободе в самом общем смысле слова и забвением совести, т. е. нравственной испорченностью». Продолжая свои размышления, исследователь пишет: «Свобода и своеволие в их связях с человечностью – вот драматический узел поэмы» [Коровин, 223]. Принимая эту мысль, невозможно, однако, не учитывать, что и свобода, и своеволие воплощаются в поэме не безотносительно к их этическому содержанию, не в качестве абстрактных величин, а именно и прежде всего как категории христианской философии. Согласно словарю Даля, где это понятие определяется в точном соответствии с христианскими представлениями, «совесть – нравственное сознание, нравственное чутье или чувство в человеке; внутреннее сознание добра и зла; тайник души, в котором отзывается одобрение или осуждение каждого поступка; способность распознавать качество поступка, чувство, побуждающее к истине и добру, отвращающее ото лжи и зла; невольная любовь к добру и к истине; прирожденная правда, в различной степени развития». В качестве одного из примеров Даль приводит пословицу «Добрая совесть – глаз Божий (глас Божий)» [Даль, 4, 256-257]. «Докучной совести мученья» [Пушкин, 4, 170], овладевшие юношей в тюрьме во время болезни, становятся проявлением высшего нравственного закона, в свое время отвергнутого им. Однако понятие совести обладает реальным содержанием в сознании не только младшего, но и старшего брата: вспоминая, как решили они переменить свою долю, он замечает: «Забыли робость и печали, // А совесть отогнали прочь» [Пушкин, 4, 168].





Рассматривая мировоззренческие особенности античных, ветхозаветных и христианских представлений о нравственности, современный ученый-психолог указывает в своем исследовании на то, что «во всех феноменологических описаниях совесть рассматривается как внутреннее нравственное ядро личности» [Веселова, 146]. Но только «в христианских религиозных концепциях совести онтологический вопрос решен однозначно. В совести человеку непосредственно дан Божественный нравственный закон, это закон всеобщий». И только здесь «дается указание на то, какое влияние грех оказывает на ум и совесть. Он оскверняет их, уродует, извращает совесть, делает ее злой, лукавой» [Веселова, 143]. Определенно и точно указывается на это и в святоотеческой литературе: «Когда Бог сотворил человека, то Он всеял в него нечто Божественное, как бы некоторый помысл, имеющий в себе, подобно искре, и свет, и теплоту; помысл, который просвещает ум и показывает ему, что доброе и что злое, – сие называется совестью, а она есть естественный закон», – писал св. авва Дорофей [Добротолюбие, 196]. Таким образом, христианская философия исходит из того, что человеку непосредственно дан Божественный нравственный закон, который и призвана контролировать совесть. Отсюда ее метафорические названия – «законодатель», «судья», «мздовоздаятель». Осознание преступности своих поступков и есть то действие, которое производит в сердце человека совесть, пробуждающая в душе страх не столько юридического наказания, сколько Божьего гнева. Об этом же пишет и B. C. Непомнящий: «Величайшим открытием христианства как учения о свободе человека было открытие феномена совести. Ранее это свойство, присущее человеку, не было осмыслено: то жгучее чувство, что терзает нас в определенных случаях, древние греки понимали как боязнь позора и тщеславия; Сократ первым сказал, что в человеке есть некий дух, подсказывающий ему, что должно и что не должно. Христианство осмыслило со-весть как безотчетное, но общее всем людям со-знание, со-ведение о существовании Высшей Правды, как проявление знания человека о его богосыновстве, как память о его грехопадении – память, предостерегающую каждого человека от повторения и укоряющую за него. Говоря иначе, совесть была осмыслена как принадлежность человеческой свободы, орудие никем и ничем извне не принуждаемого выбора» [Непомнящий: 2001, 2, 32].

Первоначальное отчуждение главных героев от мира, вызванное как социальными, так и психологическими причинами, не было абсолютным – окончательный разлад в душе старшего брата наступает после смерти младшего, внешне проявляясь в полном равнодушии к прежним радостям: «Пиры, веселые ночлеги // И наши буйные набеги – // Могила брата все взяла» [Пушкин, 4, 173]. Потеря любимого существа, единственного в мире родного человека не только лишает главного героя той жизнерадостности, которая была присуща ему ранее («Влачусь угрюмый, одинокий» [Пушкин, 4, 173]), но и ставит перед ним проблему смысла жизни, поднимая его сознание на иной уровень мировосприятия, осмысления действительности. Именно теперь, уже в признании героя, вновь появляется метафора окаменения: «Окаменел мой дух жестокий, // И в сердце жалость умерла» [Пушкин, 4, 174]. Но нравственный закон продолжает жить в его сердце, воплощенный в представлении о грехе: «…грешную молитву // Над братней ямой совершил…» [Пушкин, 4, 173].

1

Здесь и далее написание строчной и прописной букв в словах с религиозной семантикой сверено по изданию: Пушкин A.C. Сочинения: [в 7 т.] / под ред. и с объяснит, прим. П. О. Морозова. – СПб.: Тип. A. C. Суворина, 1887.