Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 87



Детский голосок спросил:

— А что она будет охранять?

И дед ответил:

— Банк, мой милый.

Взглянув на собачку, дед нахмурился: символу не хватало завершенности. На мгновение его охватило неудержимое желание положить в банк шестипенсовик и покончить с этим. Маленькие колени ерзали у него на спине, ручки крепко сжали ему шею, и подбородок внука нетерпеливо потерся о его щеку, и тихий голосок проговорил:

— Но ведь никто не сможет украсть банк.

Старик торопливо пробормотал:

— Но могут украсть бумаги.

— Какие бумаги?

— Завещания, всякие документы и еще… еще чеки.

— А где они?

— Они в банке.

— А я их не вижу.

— Они в шкафу.

— А зачем они?

— Они… Они для взрослых.

— Взрослые ими играют?

— О, нет!

— А зачем тогда их охранять?

— Чтобы… Ну чтобы все могли всегда получать вдоволь еды.

— Все-все?

— Ну да.

— И я тоже?

— Да, мой милый, конечно, и ты.

Так они оба, обнявшись, глядели туда, где находился их маленький эвфемизм. А потом тонкий голосок сказал:

— Теперь она там, и все в безопасности, правда?

— В полной безопасности.

Старик забросил свои дела и почти каждое утро, примерно в одно и то же время, отправлялся в клуб. Шел туда пешком, почти не обращая внимания на все, что происходило на улице, — потому ли, что мысли его были заняты другим, или потому, что давно уже считал эту привычку вредной, приводящей к чрезмерному развитию социальных инстинктов. Придя в клуб, он брал «Таймс» и «Финансовые новости» и садился в свое любимое кресло; здесь он оставался до второго завтрака, прочитывая все, что могло иметь отношение к его делам, и серьезно обдумывая всякие финансовые возможности. Но за завтраком он ощущал сильное желание высказаться и принимался рассказывать соседям по столу о своих внуках, о том, какие они замечательные и как он думает обеспечить их будущее. В приятном полуденном тепле, за легким, но вполне удовлетворительным завтраком, в окружении знакомых лиц он весело рассказывал все это, и серые глаза его поблескивали: между ним и ночною борьбой с призраками лежало много светлых дневных часов, предстояло еще посещение детской. Но иногда, вдруг уставившись куда-то в пространство неподвижным, напряженным взглядом, он спрашивал у соседа:

— А вы просыпаетесь когда-нибудь по ночам?



И если ответ бывал утвердительный, он продолжал:

— А бывает, что вдруг что-нибудь начинает вас беспокоить как-то особенно?

И если оказывалось, что так бывает и с его собеседником, он выслушивал это с явным облегчением. А однажды, когда ему удалось услышать горячее подтверждение того, как тягостны эти бессонные часы, он пробормотал:

— Но вы, вероятно, никогда не видели у себя на кровати множества огромных сов?

И затем, будто устыдившись этого вопроса, встал и ушел, не доев завтрака.

Его клубные знакомые, хотя почти все они были много моложе его, относились к нему вполне благожелательно. Правда, он несколько преувеличивал их интерес к его внукам и к состоянию его капиталовложений. Но они понимали, что он не может не думать об этом, и, когда он уходил из клуба (обычно это бывало в три часа) и говорил, едва сдерживая дрожь в голосе: «Мне пора, внуки меня ждут!» — они переглядывались, словно желая сказать: «Старикан ни о чем больше думать не может, кроме своих внуков». И садились играть в бридж, стараясь при этом держаться в пределах средств, оставленных Им отцами.

А «старикан» в это время ехал домой в экипаже, и душа его, светившаяся в эти минуты в глазах под низко надвинутым цилиндром, мчалась вперед, обгоняя экипаж. Все же, несмотря на все свое нетерпение, он находил время остановиться по дороге и купить игрушку или еще что-нибудь для внуков.

Однажды холодным утром в конце марта его нашли мертвым в постели; он лежал на подложенных под спину подушках, глаза его были широко раскрыты. Вызванные тотчас доктора сказали, что он умер, так как сердце отказалось работать, приблизительно между двумя и четырьмя пополуночи; по расширенным зрачкам они заключили, что его, должно быть, испугало что-то. Но никто в доме не слышал никакого шума и не понимал, что могло его встревожить. Никто не мог объяснить, отчего этот человек, казавшийся еще таким крепким, вдруг сломился так неожиданно. Он никогда не рассказывал своей семье о том, что просыпается каждую ночь между двумя и четырьмя и видит сов, усевшихся в ряд на спинке кровати у него в ногах. Наверное, он стыдился этого. Он никогда не скрывал, в чем его вера, но люди не знали, как глубоко она захватила его, завладела его воображением, не подозревали, что его истинное божество деньги, не знали и о его ночной борьбе с призраками, когда жизненные силы слабели, а страхи и сомнения брали верх. Никто не слышал, как колотилось его сердце; началось это уже много лет назад; тогда это даже несколько занимало его в темноте, в одинокие часы бессонницы, но с годами удары сердца становились все сильней и сильней, пока не стали похожи на удары молота в слабую грудь. Никто не понимал, а меньше всех он сам, сколько иронии таилось в этом ударе, которым природа мстила ему за попрание закона равновесия. Наблюдая за его поклонением деньгам, она готовила свою месть, сделав так, чтобы это поклонение и убило его; ей безразлично было, какому богу он поклонялся, она знала лишь, что он слишком усердно служил ему.

К кровати покойного привели старшего из его маленьких внуков. Мальчик долго стоял, глядя на деда, потом спросил, можно ли потрогать его щеку. И когда ему разрешили, он поцеловал кончик своего пальца и дотронулся им до бакенбард старика. Когда же его увели, и дверь комнаты закрылась за ним, он спросил:

— А дедушка в полной безопасности? — И дважды в тот вечер он спрашивал это у взрослых.

А в сумраке следующего утра, когда дом еще спал, горничная увидела, что какой-то предмет белеет на коврике перед дверью в комнату старика. Она подошла и, нагнувшись, осмотрела его. Это была маленькая фарфоровая собачка.

ПРОГРЕСС

Автомобили ехали через гряду меловых холмов на гонки в Гудвуд. Они медленно ползли вверх по склону, распространяя запах масла и бензина, издавая резкий скрежет; и над белой дорогой висело облако пыли. С десяти часов утра они все шли и шли один за другим, везя бледных покорителей пространства и времени. Ни одна из машин не задержалась на зеленых холмах, судорожно рванувшись вперед, они съезжали по скату; их гудки и жужжание колес разносилось по обе стороны холмов.

Но в буковой рощице на самом верху не слышно было даже отзвуков их движения; отсюда и видно ничего не было — только облако пыли бежало вслед за машинами, как марево.

Среди гладких серых стволов буков белели овцы, здесь было прохладно и тихо, как в церкви. А снаружи сиял день, и там, в сотне ярдов от рощи, на солнцепеке, опираясь на палку, стоял пастух — согбенный старик в старой, поношенной куртке. Его коричневое лицо, все в морщинах, как грецкий орех, было окаймлено щетиной серой бороды. Он стоял неподвижно и ждал, пока с ним заговорят.

— Отличный денек, правда?

— Да-а, неплохой; малость тепла нам не повредит. Это ведь ненадолго!

— А вы почему знаете?

— Да я уж тут, в меловых холмах, шестьдесят лет прожил!

— Многое тут, верно, изменилось на ваших глазах?

— Конечно, изменилось… люди… да вот и овцы!

— И заработки тоже, наверное. Сколько тут зарабатывали, когда вам, скажем, двадцать было?

— Да восемь шиллингов в неделю.

— Но ведь тогда и жизнь была, конечно, дороже?

— Ну да, так и было; хлеб был ужас какой дорогой, это точно, и мука темная! А корка — ну просто как деревянная.

— А теперь как заработки?

— Теперь во всей округе никто меньше шестнадцати шиллингов не получает; а иные фунт и побольше… Ну вот, пошли! Теперь их до двух часов оттуда не выгонишь!

Овцы одна за другой перебирались в буковую рощицу, где в полумраке мухи не донимали их. Маленькие темно-серые глаза пастуха смотрели укоризненно, он словно упрекал овец за то, что они не хотят пастись целый день.