Страница 18 из 138
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Мытье посуды — не очень вдохновляющее занятие. А в августе оно превратилось для Ноэль в подлинное испытание ее сил и энтузиазма. К тому же, готовясь к роли сестры милосердия, она выполняла и другие работы. У нее было очень мало свободного времени, и по вечерам она дома часто засыпала, свернувшись калачиком в большом, обитом ситцем кресле.
Джордж и Грэтиана давно уже уехали в свои госпитали, и Ноэль с отцом были сейчас в доме одни. Она получала от Сирила много писем, носила их с собой и часто перечитывала по дороге в госпиталь и домой. Сама она писала ему через день. Он еще не был на передовой. В письмах он рассказывал ей, какие у него солдаты, каков военный паек, что за люди живут в тех местах, вспоминал о Кестреле. А Ноэль писала, что моет посуду в госпитале, и тоже вспоминала Кестрель. Но в каждом их письме всегда было словечко-другое о том, как они тоскуют друг о друге.
В конце августа он написал ей, что его часть передвинули на передовую. Отныне он постоянно будет в опасности! В этот вечер Ноэль не заснула после обеда в кресле, а села, сцепив руки, у открытого окна; пыталась читать «Гордость и предрассудок» [6], но не понимала ни одного слова. Когда к ней заглянул отец, она была целиком поглощена своими мыслями.
— Капитан Форт пришел, Нолли. Угости его кофе. А мне надо отлучиться.
Отец ушел. Ноэль смотрела на гостя, отхлебывающего кофе. Капитан был на фронте и вернулся живым, вот только слегка прихрамывает. Форт сказал с улыбкой:
— О чем вы думали после того, как мы виделись с вами?
— Я все время думаю только о войне.
— Есть какие-нибудь новости от него?
Ноэль нахмурилась.
— Да. Он теперь на передовой. Не хотите ли сигарету?
— Спасибо. А вы закурите?
— Да, непременно. Мне кажется, что сидеть тихо и ждать — ужаснее всего на свете.
— Еще ужаснее — знать, что другие тебя ждут. Когда я был на фронте, меня страшно мучили мысли о матери. Она все время болела. Самое жестокое в войне — это беспокойство друг о друге — ни с чем нельзя сравнить!
Эта фраза словно подытожила то, о чем постоянно думала Ноэль. Он утешал ее, этот человек с длинными ногами и худым, загорелым, шишковатым лицом.
— Я хотела бы быть мужчиной, — сказала она. — Мне кажется, больше всего страдают во время войны женщины. Ваша мать старая? «Ну, конечно же, старая, ведь и сам он не молод», — подумала она.
— Она умерла в прошлое рождество.
— О, простите!
— А вы потеряли мать еще в детстве, не правда ли?
— Да. Вот ее портрет.
В углу комнаты на куске черного бархата висел исполненный пастелью, в очень бледных тонах, да и выцветший уже, портрет молодой женщины со страстным и нежным лицом и темными глазами; она сидела, слегка подавшись вперед, словно о чем-то спрашивая художника. Форт подошел к портрету.
— Вы нисколько не похожи на нее, но она, наверно, была прелестной женщиной.
— Она как будто живет в этой комнате. Мне хотелось бы быть похожей на нее.
— Нет, — сказал Форт, вернувшись к столу. — Нет. Лучше оставайтесь такой, какая вы есть. Это бы только нарушило цельность вашего облика.
— Она была хорошая.
— А вы?
— О нет! Иногда в меня вселяется бес.
— В вас? Да вы же прямо принцесса из сказки!
— Беса я унаследовала от отца; только он этого не знает, потому что он — настоящий святой. Но я-то знаю, что в нем когда-то сидел бес. Иначе отец не мог бы быть святым.
— Гм! — пробормотал Ферт. — Что-то очень сложно! Но одно, я думаю, верно: в каждом святом действительно когда-то сидел бес.
— Бес бедного папочки уже давно умер. Или он морил его голодом, и тот удрал.
— А вашему бесу есть еще чем поживиться?
Ноэль почувствовала, как вспыхнули ее щеки под его взглядом, и отвернулась к окну.
— Нет. Но это настоящий бес.
И вдруг перед нею живо предстало темное Аббатство и луна, повисшая над полуразрушенной стеной, и белая сова, плывущая над ними. И, словно в пространство, она прошептала:
— Бес заставляет человека делать то, что ему нравится.
Она подумала, что он засмеется — это прозвучало так глупо. Но он не засмеялся.
— И — наплевать на последствия? Понимаю. Наверно, занятно, когда в тебе живет бес?
Ноэль покачала головой.
— Вот папа возвращается, — сказала она.
Форт протянул ей руку.
— Мне пора идти. Спокойной ночи: и не слишком тревожьтесь, хорошо?
Он держал ее руку довольно долго, потом крепко пожал.
«Не тревожьтесь»! Что за совет! О Сирил!
В сентябре 1916 года, несмотря на войну, суббота наступила перед воскресеньем. Для Эдварда Пирсона эта суббота была очень напряженным днем, и даже сейчас, чуть не в полночь, он продолжал трудиться, заканчивая почти готовую проповедь.
Он был патриотом, и у него часто появлялось страстное желание отказаться от своего прихода и отправиться, как и его помощник, на фронт войсковым священником. Ему казалось, что люди считают его жизнь праздной, бесполезной и слишком уж беззаботной. Даже в мирное время его очень уязвляли отчужденность и равнодушие, с которыми приходится встречаться церкви в этот век материализма. Он знал, что девять человек из десяти видят в нем чуть ли не паразита, не занятого никаким полезным делом. И так как основной чертой его характера была необычайная добросовестность, он работал до полного изнеможения.
Сегодня он встал в половине седьмого и после ванны и гимнастики уселся за свою проповедь — даже теперь он раз в месяц составлял новую, хотя всегда мог легко выбрать что-нибудь из запаса, накопившегося за двадцать шесть лет. Впрочем, сочиняя проповедь наново, он широко использовал старые; с отъездом помощника на фронт у него уже не хватало времени для новых размышлений на старые темы. В восемь он позавтракал с Ноэль; потом она ушла в госпиталь, откуда возвращалась в восемь вечера. С девяти до десяти он принимал прихожан; они являлись к нему со своими бедами, за помощью или советом; сегодня он принял троих, все они просили помощи, и он оказал ее. С десяти до одиннадцати он снова работал над проповедью, а с одиннадцати до часу был в церкви, занимаясь всякими мелочами: писал объявления, намечал порядок песнопений, отслужил ежедневную получасовую службу, установленную для военного времени, хотя мало кто посещал это моление. Потом он поспешил домой ко второму завтраку и съел его второпях, чтобы осталось время посидеть у рояля, забыться хотя бы на час. В три он крестил очень крикливого ребенка, и его еще задержали родители расспросами о самых разнообразных вещах. В половине пятого он наскоро проглотил чашку чая и просмотрел газету. Между пятью и семью побывал в двух приходских клубах, поговорил с несколькими прихожанами, для которых он хлопотал о военных пенсиях — заполнял формы, подлежащие хранению в соответствующих учреждениях до тех пор, пока не будут выпущены новые формы. От семи до восьми он снова был дома — на случай, если понадобится своей пастве; сегодня явились побеседовать с ним четверо — он не был уверен, стали ли они мудрее от этой беседы или нет. С половины девятого до половины десятого он присутствовал на репетиции хора, так как органист был в отпуску. Потом медленно в вечерней прохладе добрался до дома и там уснул в кресле. В одиннадцать проснулся, как от толчка, и, скрепя сердце, снова засел за проповедь. И вот теперь почти полночь, а вся проповедь займет не больше, чем двадцать минут. Он закурил сигарету, что позволял себе очень редко, и предался размышлениям. Как красивы эти светло-алые розы в старой серебряной вазе, словно удивительная маленькая поэма! А как хороша та музыкальная пьеса Дебюсси или картина Мариса [7] которая странным образом напоминала ему слово «Лила». Не ошибка ли это, что он позволяет Ноэль так много времени проводить в обществе Лилы? Но она стала намного лучше, эта славная Лила!.. А розы уже готовы осыпаться! И все-таки они прекрасны!.. Сегодня спокойный вечер…. Он почувствовал, что начинает дремать… А Нолли все еще думает об этом юноше или ее чувство уже прошло? Она с тех пор ни разу не поверяла ему своих тайн! Хорошо бы после войны увезти ее в Италию, показать все эти маленькие городки. Они могли бы поехать в Ассизи, где жил святой Франциск. «Цветочки Франциска Ассизского» [8]. Цветочки! Рука его упала, сигарета погасла. Он спал. Лицо его было в тени.