Страница 44 из 138
— Итак, старина, ты решил, что должен пойти? — сказал Джолион.
— Да, — ответил Джолли. — Но, разумеется, мне этого вовсе не хочется.
Как точно эти слова выражали состояние самого Джолиона!
— Ты просто восхищаешь меня этим, мой мальчик. Я не думаю, чтобы я был способен на это в твоём возрасте, — боюсь, что я для этого слишком Форсайт. Но надо полагать, что с каждым поколением тип все больше стирается. Твой сын, если у тебя будет сын, возможно, будет чистейшим альтруистом, кто знает!
— Ну тогда, папа, он будет не в меня: я ужасный эгоист.
— Нет, дорогой мой, совершенно ясно, что ты не эгоист.
Джолли помотал головой, и они снова начали рыть.
— Странная жизнь у собаки, — вдруг сказал Джолион. — Единственное животное с зачатками альтруизма и ощущением творца.
— Ты веришь в бога, папа? Я этого не знал.
На этот пытливый вопрос сына, которому нельзя было ответить пустой фразой, Джолион ответил не сразу — постоял, потёр уставшую от работы спину.
— Что ты подразумеваешь под словом «бог»? — сказал он. — Существуют два несовместимых понятия бога. Одно — это непостижимая первооснова созидания, некоторые верят в это. А ещё есть сумма альтруизма в человеке в это естественно верить.
— Понятно. Ну, а Христос тут уж как будто ни при чём?
Джолион растерялся. Христос, звено, связующее эти две идеи! Устами младенцев! Вот когда вера получила наконец научное объяснение! Высокая поэма о Христе — это попытка, человека соединить эти два несовместимых понятия бога. А раз сумма альтруизма в человеке настолько же часть непостижимой первоосновы созидания, как и все, что существует в природе, право же, звено найдено довольно удачно! Странно, как можно прожить жизнь и ни разу не подумать об этом с такой точки зрения!
— А ты как считаешь, старина? — спросил он.
Джолли нахмурился.
— Да знаешь, первый год в колледже мы часто говорили на все эти темы. Но на втором году
перестали; почему, собственно, не знаю, ведь это страшно интересна.
Джолион вспомнил, что и он первый год в Кембридже много говорил на эти темы, а на втором году перестал.
— Ты, наверно, думаешь, — сказал Джолли, — что у старика Балтазара было ощущение этого второго понятия бога?
— Да. Иначе его старое сердце не могло бы разорваться из-за чего-то, что было вне его.
— Но, может быть, это было попросту эгоистическое переживание?
Джолион покачал головой.
— Нет, собаки — не чистокровные Форсайты, они могут любить нечто вне самих себя.
Джолли улыбнулся.
— В таком случае, я думаю, я чистокровный Форсайт. Ты знаешь, я только потому записался в армию, чтобы вызвать на это Вэла Дарти.
— Зачем тебе это было нужно?
— Мы не перевариваем друг друга, — коротко ответил Джолли.
— А! — протянул Джолион.
Итак, значит, вражда перешла в третье поколение, но, теперь это уже новая вражда, которая ничем явно не выражается. «Рассказать ли мне ему об этом?» — думал он. Но к чему, когда о своей собственной роли во всей этой истории все равно придётся умолчать?
А Джолли думал: «Пусть Холли сама расскажет ему. Если она этого не сделает, значит она не хочет, чтобы он узнал, и тогда выйдет, что я доносчик. Во всяком случае, я приостановил это. И пока мне лучше не вмешиваться!»
И они молча продолжали рыть, пока Джолион не сказал:
— Ну, я думаю, теперь достаточно.
Опершись на лопаты, они оба заглянули в яму, куда предзакатным ветром уже занесло несколько листьев.
— Теперь я, кажется, не смогу; осталось самое мучительное, — вдруг сказал Джолион.
— Дай, папа, я сам. Он никогда особенно не любил меня.
Джолион покачал головой.
— Мы тихонько подымем его вместе с листьями. Мне бы не хотелось видеть его сейчас. Я возьму за голову. Ну!
Они с величайшей осторожностью подняли тело старого животного; блекло-коричневая и белая шерсть проглядывала сквозь листья, шевелившиеся от ветра; они опустили его — холодного, бесчувственного, тяжёлого — в могилу, и Джолли засыпал его листьями, в то время как Джолион, боясь обнаружить свои чувства перед сыном, начал быстро забрасывать землёй это неподвижное тело. Вот и уходит прошлое! Если бы ещё впереди было светлое будущее. Словно засыпаешь землёй собственную жизнь. Они тщательно покрыли дёрном маленький холмик и, признательные друг другу за то, что каждый пощадил чувства Другого, взявшись под руку, направились домой.
XI ТИМОТИ ПРЕДОСТЕРЕГАЕТ
На Форсайтской Бирже весть о том, что Вал и Джолли записались в армию, а Джун, которая, конечно, не могла ни в чём остаться позади, готовится стать сестрой милосердия, распространилась с необычайной быстротой. Эти события были так необычны, так противоречили духу истинного форсайтизма, что произвели объединяющее действие на родню, и у Тимоти в ближайшее воскресенье был настоящий наплыв родственников, пришедших разузнать, кто что об этом думает, и обменяться мнениями о семейной чести. Джайлс и Джесс Хаймены больше уже не будут охранять побережье, а отправляются в Южную Африку; Джолли и Вал последуют за ними в апреле; что же касается Джун, тут уж никто не может знать, что она ещё надумает сделать.
Отступление от Спион-Копа и отсутствие благоприятных известий с театра военных действий придавали всему атому характер вполне реальный, что удивительным образом подтвердил сам Тимоти.
Младший из старшего поколения Форсайтов — ему ещё не было восьмидесяти, по общему признанию походивший на их отца, «Гордого Доссета», даже самой популярной, наиболее характерной чертой, тем, что он пил мадеру, не показывался на людях столько лет, что стал чуть ли не мифом. Целое поколение сменилось с тех пор, как в сорокалетнем возрасте, не выдержав риска, связанного с издательским делом, он вышел из предприятия, имея всего-навсего тридцать пять тысяч фунтов капитала, и, с целью обеспечить себе существование, начал осторожно помещать деньги в процентные бумаги. Откладывая из года в год и наращивая проценты на проценты, он за сорок лет удвоил свой капитал, ни разу не испытав, что значит дрожать за судьбу своих денег. Он откладывал теперь около двух тысяч в год и чрезвычайно заботился о своём здоровье, надеясь, как говорила тётя Эстер, что проживёт ещё достаточно, чтобы вторично удвоить капитал. Что он потом с ним будет делать, когда сестры умрут и сам он умрёт, этот вопрос часто насмешливо обсуждался свободомыслящими Форсайтами, такими, как Фрэнси, Юфимия и второй сын молодого Николаев, Кристофер, свободомыслие которого зашло так далеко, что он заявил всерьёз о своём намерении поступить на сцену. Но как бы там ни было, все соглашались, что об этом лучше знать самому Тимоти, да, может быть, Сомсу, который никогда не разглашает секретов.
Те немногие из Форсайтов, которые видели его, говорили, что это плотный крепкий человек, не очень высокого роста, с седыми волосами, с коричнево-красным лицом, не отличавшимся той благородной утончённостью, которую большинство Форсайтов унаследовало от жены «Гордого Доссета», женщины красивой и кроткой. Известно было, что он проявил необычайный интерес к войне и с самого начала военных действий втыкал в карту флажки, и все очень боялись, как же будет, если англичан загонят в море и он уже не сможет правильно сажать флажки. Что же касается его осведомлённости о семейных делах и какого мнения он держался на этот счёт, об этом мало что было известно, кроме того, что тётя Эстер постоянно заявляла всем, что он очень расстроен. Поэтому всем Форсайтам показалось чем-то вроде предзнаменования, когда, съехавшись к Тимоти в воскресенье после отступления от Спион-Копа и входя друг за дружкой в гостиную, они, один за другим, обнаруживали присутствие некой особы, которая, прикрыв нижнюю часть лица мясистой рукой, восседала в единственном удобном кресле, спиной к свету, и их встречал благоговейный шёпот тёти Эстер:
— Ваш дядя Тимоти, дорогой мой (или дорогая моя).
Тимоти же каждого входящего приветствовал одной и той же фразой, или, вернее, даже не приветствовал, а пропускал мимо себя: