Страница 125 из 138
Так! Ее обман раскрыт. Но Джон — она чувствовала — простил ей обман. Если сердце ее сжималось и подкашивались колени, то причиной тому были слова Джона, касавшиеся его матери.
Первым побуждением было ответить, вторым — не отвечать. Эти два побуждения возникали вновь и вновь в течение последующих дней, по мере того как в ней росло отчаяние. Недаром она была дочерью своего отца. Цепкое упорство, которое некогда выковало и погубило Сомса, составляло и у Флер костяк ее натуры — принаряженное и расшитое французской грацией и живостью. Глагол «иметь» Флер всегда инстинктивно спрягала с местоимением «я». Однако она скрыла все признаки своего отчаяния и с напускной беззаботностью отдавалась тем развлечениям, какие могла доставить река в дождливые и ветреные июльские дни; и никогда ни один молодой баронет так не пренебрегал издательским делом, как ее верная тень — Майкл Монт.
Для Сомса Флер была загадкой. Его почти обманывала ее беспечная веселость. Почти — так как он все-таки замечал, что глаза ее часто глядят неподвижно в пространство и что поздно ночью из окна ее спальни падает на траву отсвет лампы. О чем размышляла она в предрассветные часы, когда ей следовало спать? Он не смел спросить, что у нее на уме; а после того короткого разговора в бильярдной она ничего ему не говорила.
В эту-то пору замалчивания и случилось, что Уинифрид пригласила их к себе на завтрак, предлагая после завтрака пойти на «презабавную маленькую комедию — «Оперу нищих», и попросила их прихватить с собою кого-нибудь четвертого. Сомс, державшийся в отношении театров вполне определенного правила — не смотреть ничего, принял приглашение, так как Флер держалась обратного правила — смотреть все. Они поехали в город на автомобиле, взяв с собою Майкла Монта, который был на седьмом небе от счастья, так что Уинифрид нашла его «очень забавным». «Опера нищих» привела Сомса в недоумение. Персонажи все очень неприятные, вещь в целом крайне цинична. Уинифрид была «заинтригована»… костюмами. И музыка тоже пришлась ей по вкусу. Накануне она слишком рано пришла в «Оперу» посмотреть балет и застала на сцене певцов, которые битый час бледнели и багровели от страха, как бы по непростительной небрежности не изобразить мелодию. Майкл Монт был в восторге от всей постановки. И все трое гадали, что о ней думала Флер. Но Флер о ней не думала. Ее навязчивая идея стояла у рампы и пела дуэт с Полли Пичем, кривлялась с Филчем, танцевала с Дженни Дайвер, становилась в позы с Люси Локит, целовалась, напевала, обнималась с Мэкхитом [83]. Губы Флер улыбались, руки аплодировали, но старинный комический шедевр затронул ее не больше, чем если бы он был сентиментальнослезлив, как современное «Обозрение». Когда они снова уселись в машину и поехали домой, ей было больно, что рядом с ней не сидит вместо Майкла Монта Джон. Когда на крутом повороте плечо молодого человека, словно случайно, коснулось ее плеча, она подумала только: «Если б это было плечо Джона!» Когда его веселый голос, приглушенный ее близостью, болтал что-то, пробиваясь сквозь шум мотора, она улыбалась и отвечала, думая про себя: «Если б это был голос Джона!» И раз, когда он сказал: «Флер, вы прямо ангел небесный в этом платье!», она ответила: «Правда? Оно вам нравится?» — а сама подумала: «Если б Джон видел меня в этом платье!»
Во время этой поездки созрело ее решение. Она отправится в Робин-Хилл и повидается с ним наедине; возьмет машину, не предупредив ни словом ни Джона, ни своего отца. Прошло десять дней с его письма, больше она не может ждать. «В понедельник поеду!» Принятое решение сделало ее благосклонней к Майклу Монту. Когда есть, чего ждать впереди, можно терпеливо слушать и давать ответы. Пусть остается обедать; делает очередное предложение; пусть танцует с нею, пожимает ей руку, вздыхает — пусть делает что угодно. Он докучен только, когда отвлекает ее от навязчивой идеи. Ей даже было жаль его, насколько она могла сейчас жалеть кого-нибудь, кроме себя. За обедом он, кажется, еще более дико, чем всегда, говорил о «крушении твердынь — Она не очень-то прислушивалась, зато отец ее как будто слушал внимательно, с улыбкой, означавшей несогласие или даже возмущение.
— Младшее поколение думает не так, как вы, сэр? правда, Флер?
Флер пожала плечами: младшее поколение — это Джон, а ей неизвестно, что он думает.
— Молодые люди будут думать так же, как и я, когда достигнут моего возраста, мистер Монт. Человеческая природа не меняется.
— Допускаю, сэр; но формы мышления меняются вместе с временем. Преследование личного интереса есть отживающая форма мышления.
— В самом деле? Заботиться о своей пользе — это не форма мышления, мистер Монт, это инстинкт.
Да, если дело идет о Джоне!
— Но что понимать под «своей пользой», сэр? В этом весь вопрос. Общая польза скоро станет личным делом! каждого. Не правда ли. Флер?
Флер только улыбнулась.
— Если нет, — добавил юный Монт, — опять будет литься кровь.
— Люди рассуждают так с незапамятных времен.
— Но ведь вы согласитесь, сэр, что инстинкт собственничества отмирает? — Я сказал бы, что он усиливается у тех, кто не имеет собственности.
— Но вот, например, я! Я наследник майората. И я его не жажду. По мне хоть завтра отменяйте майорат.
— Вы не женаты, и сами не понимаете, что говорите.
Флер заметила, что молодой человек жалобно перевел на нее глаза.
— Вы в самом деле думаете, что брак… — начал он.
— Общество строится на браке, — уронил со стиснутых губ ее отец, — на браке и его последствиях. Вы хотели бы с этим покончить?
Молодой Монт растерянно развел руками. Задумчивое молчание нависло над обеденным столом, сверкавшим ложками с форсайтским гербом (натурального цвета фазан) в электрическом свете, струившемся из алебастрового шара. А за окном, над рекою, сгущался вечер, напоенный тяжелой сыростью и сладкими запахами.
«В понедельник, — думала Флер, — в понедельник».
VI ОТЧАЯНИЕ
Печальные и пустые недели наступили после смерти отца для ныне единственного Джолиона Форсайта. Неизбежные формальности и церемонии чтение завещания, оценка имущества, раздел наследства — выполнялись без участия несовершеннолетнего наследника. Тело Джолиона было кремировано. Согласно желанию покойного, никто не присутствовал на его похоронах, никто не носил по нем траура. Его наследство, контролируемое в некоторой степени завещанием старого Джолиона, оставляло за его вдовой владение Робин-Хиллом и пожизненную ренту в две с половиной тысячи фунтов в год. В остальном оба завещания, действуя параллельно, сложными путями обеспечивали каждому из троих детей Джолиона равную долю в имуществе их деда и отца как на будущее, так и в настоящем; но только Джон, по привилегии сильного пола, с достижением совершеннолетия получал право свободно распоряжаться своим капиталом, тогда как Джун и Холли получали только тень от своих капиталов в виде процентов, дабы самые эти капиталы могли перейти к их детям. В случае, если детей у них не будет, все переходило к Джону, буде он переживет сестер; так как Джун было уже пятьдесят лет, а Холли под сорок, в юридическом мире полагали, что, если бы не свирепость подоходного налога, юный Джон стал бы ко времени своей смерти так же богат, как был его дед. Все это ничего не значило для Джона и мало значило для его матери. Все, что нужно было тому, кто оставил свои дела в полном порядке, сделала Джун. Когда она уехала и снова мать и сын остались вдвоем в большом доме, наедине со смертью, сближавшей их, и с любовью, их разъединявшей, дни мучительно потянулись для Джона; он втайне был разочарован в себе, чувствовал к самому себе отвращение. Мать смотрела на него с терпеливой грустью, в которой сквозила, однако, какая-то бессознательная гордость — словно отказ подсудимой от защиты. Когда же мать улыбалась, Джон был зол, что его ответная улыбка получалась скупой и натянутой. Он не осуждал свою мать и не судил ее: то все было так далеко ему и в голову не приходило ее судить. Нет! Но скупой и натянутой его улыбка была потому, что из-за матери он должен был отказаться от желанного. Большим облегчением для него была забота о посмертной славе отца, забота, которую нельзя было спокойно доверить Джун, хоть она и предлагала взять ее целиком на себя. И Джон и его мать чувствовали, что если Джун заберет с собою папки отца, его невыставленные рисунки и незаконченные работы, их встретит такой ледяной прием со стороны Пола Поста и других завсегдатаев ее ателье, что даже в теплом сердце дочери вымерзнет всякая к ним любовь. В своей старомодной манере и в своем роде работы Джолиона были хороши; его сыну и вдове больно было бы отдать их на посмеяние. Устроить специальную выставку его работ — вот минимальная дань, которую они должны были воздать тому, кого любили, и в приготовлениях к выставке они провели вместе много часов. Джон чувствовал, как странно возрастает его уважение к отцу. Этюды и наброски раскрывали спокойное упорство, с каким художник развил свое скромное дарование в нечто подлинно индивидуальное. Работ было очень много, по ним легко было проследить неуклонный рост художника, сказавшийся в углублении видения, в расширении охвата. Конечно, очень больших глубин или высот Джолион не достиг, но поставленные перед собою задачи он разрешал до конца — продуманно, законченно, добросовестно. И, вспоминая, как его отец был всегда «беспристрастен», не склонен к самоутверждению, вспоминая, с каким ироническим смирением он говорил о своих исканиях, причем неизменно называл себя «дилетантом», Джон невольно приходил к сознанию, что никогда не понимал как следует своего отца. Принимать себя всерьез, но никогда не навязывать этого подхода другим было, по-видимому, его руководящим принципом. И это находило в Джоне отклик, заставляло его всем сердцем соглашаться с замечанием матери: «Он был истинно культурный человек; что бы он ни делал, он не мог не думать о других. А когда принимал решение, которое заставляло его идти против других, он это делал не слишком вызывающе, не в духе современности; правда, два раза в своей жизни он вынужден был пойти один против всех, и все-таки не ожесточился». Джон видел, что слезы побежали по ее лицу, которое она тотчас от него отвернула. Она несла свою утрату очень спокойно; ему даже казалось иногда, что она ее не очень глубоко чувствует. Но теперь, глядя на мать, он понимал, насколько уступал он в сдержанности и умении соблюдать свое достоинство им обоим: и отцу и матери. И, тихо к ней подойдя, он обнял ее за талию. Она поцеловала его торопливо, но с какой-то страстностью, и вышла из комнаты.