Страница 8 из 19
– А что вы сделаете с этим долларом? – спросила Лида и тут же покраснела, так как мать быстро взглянула на нее, и Лида поняла, что такой вопрос – дурная манера. Но г-жа Платова тут же ответила:
– Истрачу на рождественские подарки для детей. Как ни бедно, но мы всегда устраиваем елку, хоть веточку, хоть без свечей. В этом году она, как видно, будет с подарками. За один американский доллар дают восемь харбинских. Нас в семье – восемь человек. Доллар на человека – на это можно сделать хорошие подарки!
– Вот непредвиденный случай! – удивлялась Лида.
Г-жа Платова вернулась к основной теме:
– Рассталась я с Володей. Пока что он еще хороший, неиспорченный мальчик. Но после всего, что я там видела, не будет мое сердце покойно. Молодой мальчик, да и красивый… И какой милый сын: сам живет бедно-бедно, а нам посылает – и так аккуратно, напоминать не надо. И вот я ему говорю: «Не вернуться ли тебе к нам, домой?» У него и глаза засияли – еще ребенок! – но потом он решил: «Надо быть практичными: кто же бросает работу в наше время!» И я должна была согласиться, иначе как же оплачивать квартиру, – И она вытерла набежавшие слезы кончиком носового платка.
Пора было устраиваться на ночь. Они все должны были лечь в одно время, так как места для хождений по комнате не оставалось. Лучшая постель – софа – была предоставлена гостье. Вещи передвинули, образовалась как бы перегородка: по одну сторону – комната взрослых, по другую – на полу – рядышком расположились девочки.
Сильный ветер поднялся к ночи. Он шел с большой силой откуда-то издалека, вероятно, из пустыни Гоби. Он нес с собою гигантские песчаные тучи, разметая их края по дороге, ударяя песком по стенам, крышам, деревьям. Острая пыль пустыни проникала во все щели и, как жесткая вуаль, опускалась на все. У нее был какой-то чуждый, едва уловимый запах. Пыль выветрившихся скал, разрытых гробниц, истлевших скелетов, под землю ушедших городов – она, несомненно, имела запах давней смерти. Ветер был полон звуков. Он порывался рассказать какую-то мучительную повесть, сообщить таинственную весть – и издавал тысячи звуков: он бормотал таинственные, непонятные слова, издавал жалобные вздохи, всплески отчаянных криков и жалоб, вой ужаса и боли – и затем опять впадал в таинственный шопот и, заунывно подвывая, оплакивал кого-то. Ему начали вторить полуоторванные куски железа на крышах, разорванные провода, полуотодранные доски в заборах – всё это хлопало, крутилось, жаловалось, негодовало на судьбу. Казалось, чердачная комната, оторвавшись от дома, повисла в воздухе, качаясь на облаках пыли, в волнах ветра, и вот-вот унесется с ним, неизвестно куда.
Наконец, как бы закончив приготовления к концерту и пробу своих инструментов, ветер разразился могучей и стройной симфонией отчаяния и власти. Как было спать в такую ночь?
– Боже, какая в этом музыка! – шептала Лида. – Знаешь, он поет, как Борис Годунов: «Достиг я высшей власти»… Слышишь?
– Как бы я боялась, если бы была одна, – шептала Галя.
– Мне кажется, что ветер вьется вокруг, ищет, где дверь. А потом ворвется сюда – и конец нам!
Ветер утихал, но он разогнал сон.
Как бы в унисон ему, в комнате началось то, что Лида называла «вечерние шопоты», когда говорятся самые искренние слова и делаются самые глубокие признания.
Шептались девочки не о любви – нет – о жизненном горе, о бедности.
– Мы такие бедные, такие бедные, – шептала Галя.
Лида, тесно обняв ее, шептала:
– Мы тоже бедные – бедные… самые бедные.
– И маленькие братья все просят кушать, а мне жалко маму…
– Наш Дима, когда жил дома, тоже все просил кушать… У нас были разные квартиранты… бабушка у нас была чудесная, ангел… ее все любили… ей дадут что-нибудь, а она спрячет для Димы, держит, пока он станет совсем голодный, и даст ему, а он так, бывало, обрадуется…
– А нам не дают. И, знаешь, напротив – кондитерская, в окне всё свежие булочки, и братья всё стоят там и стоят… смотрят на булочки, а я всё боюсь, всё боюсь…
– Чего?
– Ты знаешь про Жан-Вальжана, у Гюго?
– Знаю.
– Вот я этого страшно боюсь. Вдруг не вытерпят. Они – маленькие.
– Ах, Боже мой! – воскликнула Лида. – Не думай, не думай! Им не будет такой судьбы! Поверь мне – не будет!
Сон медлил переступить порог этой комнаты и убаюкать, успокоить их. Но ветер стихал. Он переменил и темп и мелодию и уже не ревел, а перебирал какие-то заунывные струны, как бы подбирая получше мотив. Только к утру все заснули, отдыхая, чтобы встретить новый день. А он – уже готовый – вставал на востоке, определенный, как судьба.
Глава пятая
Лида открыла окно и, перегнувшись, смотрела во двор. Там, внизу хлопнула калитка. В этот час она всегда была настороже, чтобы услышать и не пропустить этого звука: чем бы она ни была занята, о чем бы ни думала, она ожидала почтальона. От десяти и до одиннадцати каждый миг мог принести ей эту радость, совершить чудо. Но и на этот раз она обманулась: почтальона не было, это Леон возвращался домой. Он поднял голову на звук открывающегося окна – и вверху их взгляды встретились. В маленьком чердачном окне Лида казалась ненастоящей, видением. Ее глаза сияли ему лишь мгновение. Узнав его, они потемнели от разочарования. Нет, это не был хромой, всегда улыбающийся, оборванный китайский почтальон. Лида не кинется стремглав, вниз по лестнице, с криком радости встречать его.
Даже если смотреть сверху, из маленького окошка чердака – и оттуда Леон показался бы безусловно красивым. Его невозможно было бы не отличить от всякого другого, входящего во двор. Могла же она, узнав его, сказать хоть два слова, улыбнуться. Но он, очевидно, не существовал для Лиды. Занятая своими мыслями, нахлынувшим разочарованием, она не поздоровалась с ним, не кивнула головой, не послала никакого привета. Он не был почтальоном, и этого было достаточно, чтоб его существование уже больше не интересовало ее в эту минуту. Она исчезла, окно на чердаке захлопнулось.
Этот звук словно ударил Леона. Он вдруг остановился и несколько мгновений стоял неподвижно, глядя вверх, на закрывшееся маленькое окно чердака. С присущей ему сдержанностью он больше ничем не выказал своих чувств. Но эта мгновенная остановка, эта мертвенная неподвижность – хоть и на несколько мгновений – посреди двора, эти вдруг потерявшие блеск глаза, такие же чуждые всему, как то окно, те тусклые стекла – обнаружили, как глубоко он был ранен.
А Лида страдала у себя наверху: уже две недели, как не было писем от Джима.
Есть жгучие человеческие чувства, знакомые многим, но не поддающиеся описанию. Одно из них – ожидание писем издалека. Лида считала дни не от утра до вечера, а от почты до почты. Вечность отделяла ее от прихода почтальона завтра. Она стояла посреди комнаты, крепко сжав руки: письма не было. А как хотелось, Боже, как хотелось получить его именно сегодня, в день, когда она – впервые в жизни – выступала на концерте.
Ее платье – прекрасное, пышное, белое, только что разглаженное, – сияло на софе. Казалось, оно испускало лучи нежного света в комнате с расщепленным деревянным потолком и темными голыми стенами.
Чтобы не дать воли грусти, Лида старалась сосредоточить мысли на радостном, она смотрела и любовалась платьем.
– Мое белое платье, мое единственное прекрасное платье…
Воспоминания нахлынули на нее. Бабушка выбирала его: «Возьми белое, может быть, ты и венчаться в нем будешь». Где теперь бабушка? Миссис Париш платила за платье. В каком восторге был Дима! Он все показывал платье Собаке, чтоб и она любовалась. Петя тогда ничего не сказал, но я видела, как он был рад, что у меня нарядное платье, и я, по-настоящему, иду на вечер. Профессор был восхищен, поцеловал мне руку. А мистер Сун так странно сказал: «Те ласточки – из Африки»… Потом пришел Джим… Боже мой! все они были со мною! Боже мой, я стояла среди них – и они все радовались за меня! Боже, как я была тогда счастлива! Знала ли я это тогда? Нет, только теперь, когда они все ушли, все ушли по разным дорогам – в могилы, в чужие края, неизвестно куда – теперь только я вот стою тут одна! и понимаю, как я тогда была счастлива! Все ушли от меня и мамы – а платье осталось, то самое платье. Я надену его сегодня – а их нет. Там, где они, им все равно…»