Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 13



– Вы не могли эту стирку до утра отложить?

– Да жарко на улице… я ей обещала.

Ей совестно. Может, еще ничего из этого не выйдет?

До войны все муж делал.

– Я, может, плохо поступила, но вы не сердитесь…

Я проверяю материальное положение семьи – она подала прошение, чтобы мы приняли мальчика.

– Он может здесь спать. Тут чисто.

– И пан считает, что тут чисто? Кабы вы, пан, до войны…

– Он мог бы у нас быть целый день.

– А если дождь будет?

– Я эти вопросы не решаю. Я свое написал, а вы уже решайте, что делать.

– Пан доктор, это такой ребенок! Вот вы с ним познакомитесь, так пожалеете, что он у меня только один такой. У меня роды пятеро врачей принимали.

Я не говорю ей:

– Неумная вы баба.

Я как-то сказал один раз такое матери в больнице лет тридцать назад.

Она мне и отвечает:

– Если бы я была богатая, уже была бы умная.

Другой говорю:

– Даже барон Ротшильд[82] кормит ребенка только пять раз в день.

– Его ребенку на всю жизнь еды хватит.

Говорю:

– Если бы ребенку нужен был чаек, Господь бы в одной груди дал вам молоко, а в другой – чаек.

– Да кабы Господь давал детям то, что может дать, и то, что им нужно!

Я говорю:

– Если вы мне не доверяете – идите к другому врачу, которому вы доверяете.

– Ой, пан доктор, не обижайтесь, но как я могу людям доверять, когда я, бывает, и Господу Богу-то не верю.

Такие языковые кренделя:

– Когда я ему задницу-то надрала, что он весь аж огнем горел, то мне его так жалко стало, что я, извините за выражение, заплакала.

Сей момент Семи принес мне в постель письмо: такое сгодится?

«Преподобному Отцу Викарию в приходе Всех Святых[83].

Сердечно просим уважаемого Отца Викария оказать нам свое милостивое соизволение и разрешить несколько раз посетить сад при костеле в субботу, в утренние часы, как можно раньше (6.30–10).

Мы очень скучаем за воздухом и зеленью. У нас душно и тесно. Мы хотим познакомиться и подружиться с природой. Побеги ломать не будем.

Горячо просим не отказать в нашей просьбе.

Зигмусь

Семи

Абраша

Ханка

Аронек»

Сколько же драгоценностей теряет человек, когда ему не хватает терпения просто бескорыстно разговаривать с людьми – просто чтобы их лучше узнать.

Это прошение, которым начался день, – хорошая примета. Может, сегодня я соберу больше, чем пятьдесят злотых.

Они спят в изоляторе. Их семеро. Старший – старина Азрилевич во главе (angina pectoris)[84], Геня (вроде бы легкие), Ханечка (эмфизема). По другую сторону – Монюсь, Регинка, Марыля.

Ханка – Гене:

– Он так страшно для нее собой жертвовал! Он бы ей жизнь отдал и все на свете. А эта свинья его не любила.

– Ну почему сразу свинья? Разве обязательно любить в ответ, если он ее любит?

– Ну, это зависит от того, как любить. Если только немножко любит, то ладно уж. А если он хочет жизнь за тебя отдать и все-все?

– А она его об этом просила?

– Этого только не хватало!

– Вот именно.

– И я о том же говорю.

– Нет, ты говоришь, что она свинья.

– Ну, свинья и есть!

– Я больше не хочу с тобой разговаривать.

Поссорились.

Я и рад, и не рад. Я сержусь, радуюсь, беспокоюсь, желаю прочувствовать и уклониться, желаю добра и взываю о каре господней или людской. Сужу: вот это хорошо, а это плохо.

Но это все теоретически. По заказу. Плоско, серо, банально, профессионально, как сквозь туман, размазанные чувства. Они рядом со мной, но во мне их нет. Я могу без труда отречься от них, отложить, вычеркнуть, изменить.

Острый зуб калечит мне язык. Я становлюсь свидетелем возмутительной сцены; слышу слова, которые должны меня потрясти. Не могу выкашлять флегму, давлюсь, задыхаюсь.

Пожимаю плечами – мне все безразлично.



Лень. Нищета чувств – это полное безграничного смирения еврейское: ну и что? И что дальше?

Ну и что, что у меня болит язык, ну и что, что кого-то расстреляли? Человек знает, что должен умереть. И что дальше?

Умираешь-то только раз, так ведь?

Иногда меня что-то трогает, и я удивляюсь, и словно вспоминаю, что так бывает, что так когда-то было. Вижу, что то же самое творится и с другими.

(Бывает, что мы встречаемся с кем-то, кого много лет не видели. И в его изменившемся лице мы читаем собственное отличие от того, кем и чем мы сами были.)

А все-таки, время от времени…

Такая сцена на улице.

Возле тротуара лежит подросток, еле живой или уже умер. И на этом самом месте у трех мальчишек, которые играли в лошадок, перепутались вожжи. Они совещаются, нетерпеливо пробуют распутать – спотыкаются о лежащего.

Наконец, один из них говорит:

– Отойдем, он тут мешается.

Они отходят на пару шагов и дальше сражаются со своими вожжами.

Или: проверяю прошение о приеме мальчика – наполовину сироты. Смоча, 57, квартира 57. Две порядочные вымирающие семьи.

– Ой, не знаю, пойдет ли он сейчас в приют. Хороший мальчик. Пока мать тоже не помрет, ему жалко будет уйти.

Мальчика нет дома: пошел «подхалтурить».

Мать полулежит на топчане.

– Я не могу умереть, пока его не пристрою. Такой ребенок замечательный: днем, говорит, не спи, а то ночью не уснешь. А ночью спрашивает: ну что ты стонешь, лучше тебе, что ли, от этого станет? Лучше спи.

Насколько извозчики сварливые, крикливые и вредные, настолько же рикши – кроткие и тихие. Как лошади, как волы.

На углу улиц Сольна и Лешна вижу группу из возмущенного рикши, разъяренной платиновой блондинки с бараньим руном на голове и словно бы удивленного и разочарованного полицейского. В нескольких шагах от них на эту сцену с омерзением взирает изысканно одетая дама. Ждет, чем дело закончится.

Полицейский раздосадованно советует:

– Да уступите вы этому мерзавцу.

И уходит ленивой походочкой.

Рикша задает риторический вопрос:

– Если эта пани не хочет платить, так это я – мерзавец?

Она:

– Я заплачу вам два злотых, но довезите меня до тех ворот.

– Пани согласилась на три злотых и до угла Теплой.

Он разворачивается, отъезжает и ставит коляску в очередь [свободных].

Я спрашиваю шокированную изысканную даму:

– Вы в курсе, что здесь произошло?

– В курсе. Я вместе с ней ехала.

– И кто прав?

– Он. Но почему он предпочел потерять два злотых, чем проехать еще сто шагов?

– Да заупрямился.

– То-то я и вижу.

Подхожу к рикше.

– Что это было?

– Нечего. Я потерял два злотых. Ну и что? Я не обеднею, а мерзавцем меня и так назвали.

Я был в трех местах и должен был трем компаниям слушателей рассказать про этот случай.

Я просто не мог иначе. Должен был.

Коллега или двое коллег с Дзельной, не без участия дамы-коллеги не с Дзельной донесли на меня в Совет или Палату здравоохранения[85], что я скрываю случаи тифа. Сокрытие каждого случая влечет за собой смертный приговор!

Ну и что?

Я был в Министерстве здравоохранения, как-то все удалось замять и на будущее согласовать. Я написал два письма в два ведомства. В одно – что обещаю, а обещаний не сдерживаю. Во второе ведомство я заслал вопрос, что они собираются делать со мной и моим новым филиалом на Дзельной.

Письма любезными не были. Нет, уж любезными они точно не были. Но разве можно меня с легким сердцем назвать мерзавцем?

Знаю, знаю: фамилия моей коллеги – Брауде-Хеллерова, а не Бройгес-Холерова.

Но ежели она на меня бройгес[86], а для больничного дела – чума-проказа-холера, и я только это последнее словечко написал, то почему я – мерзавец?

82

Ротшильды – происходящий от предка, жившего в XVI веке, род еврейских финансистов и филантропов.

83

Ксендз Марцелий Годлевский (1865–1945), с 1915 г. настоятель костела Всех Святых на пл. Гжибовской; до Второй мировой войны он был известен своими антисемитскими взглядами, во время оккупации осуществлял помощь евреям. По рассказу одного из ксендзов, воспитанники Дома сирот пользовались садом при костеле.

84

Отец Ружи и Хенрика: см. примечания 91 и 206. Angina pectoris – см. примечание 117.

85

Подразделением Еврейского совета был Отдел здравоохранения, которому подчинялись и Санитарные колонны. С сентября 1941 г. при Отделе действовал возглавляемый профессором Людвиком Гиршфельдом Центральный совет здравоохранения (ранее Комиссия здравоохранения при Врачебной палате, улица Лешно, 3), созданный по причине эпидемиологической угрозы, в числе его членов была и доктор Брауде-Хеллерова.

86

Злобная (идиш).